Ахилл и черепаха - [5]
Я отметил про себя это старомодное, книжное «сожгли». Будто в 60-х годах XX века письма жгут. Построим, черт побери, камины у себя в редакции, поставим канделябры! Ко мне вернулось утраченное на несколько минут ощущение реальности. Я почувствовал себя в состоянии отнестись к Т. И. Малявиной в достаточной мере здраво и трезво, с той исключающей досужие вымыслы и сантименты определенностью, которая спасает от ошибок в любом деле.
— Чего вы боитесь теперь? — посмотрел я на ее высокий незагорелый лоб.
— Я боюсь, — она нехорошо, жалко рассмеялась, — что вы напишите обо мне фельетон.
Этот «фельетон» был, видимо, родным братом камина, в котором, по ее убеждению, в редакции жгут письма.
— Забудем о моем письме. Хорошо?
— Понимаете, Татьяна Ивановна, — начал я, стараясь быть максимально четким и в то же время не обидеть ее, — если бы я ехал к вам сюда в метро или на такси, то, видимо, отнесся бы к этим резким переменам в вашем настроении или вашем состоянии нетребовательно и, оставив вам для сожжения уже ненужное письмо, вернулся к себе на работу. Но расстояние между нами две с половиной тысячи километров. Я ехал двое суток с пересадкой. («Ох, про пересадку не нужно», — мелькнуло.) С ночной пересадкой, — повторил я упрямо, — оставив в Москве немаловажные дела…
— Да! — перебила она меня. — Да… Но поймите!
— Хочу понять, — сказал я.
— Мне казалось тогда, что надо мной, как над героиней той картины, смеется весь город. Смеется и жалеет…
— Почему вы все время думаете о «Главной улице»?
— Я видела этот фильм… Сядем? — Мы опустились на засыпанную листьями косую скамью в конце улицы. — …Видела его два, нет, три года назад в маленьком городе, меньше этого. Я тоже была одна. И шла зареванная вечером из кино через темную площадь. А там висел большой рупор. Радио… И передавали как раз новости. О том, что Кусто уже сто седьмой день живет под водой, в Голландии нашли неизвестную картину Рубенса и в какой-то американской обсерватории уловили странные сигналы… А я шла через ту неосвещенную площадь, чайная, помню, была еще открыта, слушала поневоле и думала о том, что ничего этого не нужно: ни жизни Кусто под водой, ни сигналов из космоса, ни даже Рубенса… Зачем это, если можно так унижать женщину? Дура я… Люди ходят в кино, чтобы отдохнуть… Потом решила: забуду! Не забыла, даже видела однажды во сне тот испанский город… этих шутников… и ее…
Теперь, когда мы сидели, я мог рассмотреть Малявину подробно. Это лицо с непропорционально высоким лбом и детски беспомощным подбородком, эти худые, сутулящиеся плечи, ноги в разбитых — не поймешь: мужских ли, женских? — башмаках, должно быть удобных для экскурсий на комбинат. Она была поразительно неженственна, некрасива. Вот только руки — крупные, нервные, с удлиненными изящными пальцами.
Но ведь была некрасива на редкость и героиня «Главной улицы»… Мне показалось, что рядом со мной сидит женщина из того небольшого, белого от резкого солнца испанского города. Тотчас же мелькнула мысль: может быть, сама Малявина настолько вошла в чужую судьбу, что ощутила ее как собственную. И в ее жизни ничего подобного не было…
Я почувствовал, что опять утрачиваю ощущение реальности, и, чтобы вернуть себя к действительности, сухо, как можно суше, задал вопрос, который уже несколько минут вертелся у меня на языке:
— Вы любите вашу работу? Химию…
Уж очень непохожа она была на химичку!
— Да… — очнулась она. — Люблю. У меня самая ответственная роль. Наши мальчики и девочки идут… — она слабо махнула рукой в сторону марсианского строения, красноватого теперь от заходящего солнца. — А на химфак я пошла, потому что того хотела покойная мама. Она боялась, что я вырасту пустой мечтательницей, а химия — это… — Малявина замолчала на полуслове, не находя точного определения.
— Верный кусок хлеба, — подсказал я.
— Да… — ответила она растерянно. — Но мать думала не только о куске хлеба, она думала вообще о моей судьбе… — Малявина повела в воздухе руками, как бы лепя что-то бесформенное.
А я подумал: покойная мама — она, конечно, поднимала дочь одна, без мужа, и никогда не ощущала под ногами твердой, не подверженной вулканическим колебаниям почвы; она, наверно, зарабатывала на жизнь неровно и ненадежно — была квартирным маклером или пела в кинотеатре перед сеансами. И это лишало ее чувства реальности бытия, о котором она рано стала мечтать для дочери. А та, тихая мечтательница, уходит в книги, в мир, которого, в сущности, нет и который кажется достовернее окружающего, осязаемого мира. Бедная мама… «Она думала вообще о моей судьбе». Маме казалось, что она рассчитала мудро. Была она, видимо, женщиной действительно умной и не понимала лишь одного: переходя из мира книг в точный мир химических формул, чувствуешь жизнь еще менее реально, чем если бы никуда не переходил. Формула — это надежный хлеб. Но не крепость. Нет, только хлеб.
— …да, — тихо, еле слышно о чем-то рассказывала мне Малявина, — первая сорвиголова. Еще ничего, если бы она была как мальчишка. Их, мальчишек, я не боюсь. Они добрые сорвиголовы. Ну а в ней, мне казалось, было что-то жестокое. Я не видела ее души. Она отдавала душу одному — фигурному катанию на коньках. Это любила. И с весны, когда начинало таять, даже в школе воображала, будто она на льду. Закружится в коридоре, голову запрокинет… Или у доски на уроке вытянется на цыпочках в струну, замрет. И вижу: забыла меня, химию, класс. Вот когда она так тосковала по льду, только тогда и не мучила учителей. Мне доставалось меньше, чем той же Полине Карповне. Пушкин и Тургенев — они уязвимей химических формул. «Ты в сновиденьях мне являлся»— это не аш два о… Но особенно запомнились мне не уроки, а один вечер: был концерт, потом танцы, играл самодеятельный оркестр. Она подошла к мальчику, тоже пятнадцати лет, и при всех поцеловала его. Директор тотчас же, не дожидаясь утра, вызвал ее к себе в кабинет. Он у нас старый, мягкий, немного вспыльчивый. Он говорил с ней, задыхаясь от волнения, а она безмятежно улыбалась, отвечала ему, что Джульетта в городе Вероне тоже при всех поцеловала на балу Ромео и это никого не возмутило, а ей не было еще пятнадцати… «Но ведь нравы, нравы были иные! — выходил из себя директор. — В эпоху Возрождения в Италии это было в порядке вещей!» «Возможно, нравы были лучше?» — пожала она плечами и вышла без разрешения. И опять танцевала, а мы давали старику нитроглицерин…
В книге Евгения Богата «Урок» собраны очерки, публиковавшиеся в последние годы в «Литературной газете». Они посвящены проблемам становления духовных ценностей, формирования личности в современном социалистическом обществе.Публицистика Евгения Богата — примечательное явление 60–70-х годов, когда вопросы личной и социальной нравственности стали центральными в общественном обсуждении.Евг. Богат, обращаясь в каждом из своих очерков к конкретному случаю, стремится проследить общие материальные, этические, нравственно-духовные связи.
Мир Леонардо: Философский очерк в двух томах.Книга известного советского публициста Евгения Михайловича Богата (1923–1985) — плод многолетних размышлений писателя о возможностях и богатстве личности человека на примере жизни и творчества ученого, мыслителя и художника эпохи Возрождения — Леонардо да Винчи и многих выдающихся людей прошлого и современности.
Эта книга поможет старшим школьникам в познании подлинных ценностей личности человека: его творческих возможностей, духовного богатства, искусства общения с другими людьми, высоких нравственных идеалов, чувства ответственности перед другими людьми, перед обществом. В книгу включены письма многих выдающихся людей прошлого и современности, в которых раскрываются лучшие качества и богатство человеческой души.
Нет ничего более ценного в мире, чем сам человек. Но что нужно для того, чтобы каждый человек мог проявить себя как личность? Какие нравственные черты характеризуют человека новой формации, личность социалистического типа? Как формируется духовно богатая, душевно щедрая, творческая, обладающая активной жизненной позицией личность, способная принимать самостоятельные нравственные решения в сложных жизненных ситуациях и нести ответственность за совершенные поступки? Обо всем атом рассказывают книги и брошюры серии «Личность, мораль, воспитание».Книга писателя Евг.
В чем заключается нравственная красота? Что делает духовный мир человека богатым и содержательным? В чем заключается моральное уродство? Что такое творчество? Можно ли называть творцами только поэтов и живописцев, или творчество доступно любому из нас: это и человеческие общения, и самовоспитание, и деятельная доброта. Что такое великая любовь? Возможна ли в наши дни такая любовь, какая была у Ромео и Джульетты?Эти вопросы содержатся в обширной почте, которую получает Евг. Богат. Его новая книга «Вечный человек» — острый нравственный диалог с молодыми читателями.
Слесарь-лекальщик создает уникальный хирургический инструмент для операций на сердце, краевед находит потерянные полотна великих художников, старый лесовод выращивает высоко в горах чудо-парк. В чем же источник их творческой и нравственной силы? На этот вопрос и отвечает книга «Бескорыстие». Она исследует духовный мир современника, содержит раздумья о глубине революционных и нравственных традиций нашего народа.
Книга посвящена философским проблемам, содержанию и эффекту современной неклассической науки и ее значению для оптимистического взгляда в будущее, для научных, научно-технических и технико-экономических прогнозов.
Основную часть тома составляют «Проблемы социологии знания» (1924–1926) – главная философско-социологическая работа «позднего» Макса Шелера, признанного основателя и классика немецкой «социологии знания». Отвергая проект социологии О. Конта, Шелер предпринимает героическую попытку начать социологию «с начала» – в противовес позитивизму как «специфической для Западной Европы идеологии позднего индустриализма». Основу учения Шелера образует его социально-философская доктрина о трех родах человеческого знания, ядром которой является философско-антропологическая концепция научного (позитивного) знания, определяющая особый статус и значимость его среди других видов знания, а также место и роль науки в культуре и современном обществе.Философско-историческое измерение «социологии знания» М.
«История западной философии» – самый известный, фундаментальный труд Б. Рассела.Впервые опубликованная в 1945 году, эта книга представляет собой всеобъемлющее исследование развития западноевропейской философской мысли – от возникновения греческой цивилизации до 20-х годов двадцатого столетия. Альберт Эйнштейн назвал ее «работой высшей педагогической ценности, стоящей над конфликтами групп и мнений».Классическая Эллада и Рим, католические «отцы церкви», великие схоласты, гуманисты Возрождения и гениальные философы Нового Времени – в монументальном труде Рассела находится место им всем, а последняя глава книги посвящена его собственной теории поэтического анализа.
Монография посвящена одной из ключевых проблем глобализации – нарастающей этнокультурной фрагментации общества, идущей на фоне системного кризиса современных наций. Для объяснения этого явления предложена концепция этно– и нациогенеза, обосновывающая исторически длительное сосуществование этноса и нации, понимаемых как онтологически различные общности, в которых индивид участвует одновременно. Нация и этнос сосуществуют с момента возникновения ранних государств, отличаются механизмами социогенеза, динамикой развития и связаны с различными для нации и этноса сферами бытия.
Воспоминания известного ученого и философа В. В. Налимова, автора оригинальной философской концепции, изложенной, в частности, в книгах «Вероятностная модель языка» (1979) и «Спонтанность сознания» (1989), почти полностью охватывают XX столетие. На примере одной семьи раскрывается панорама русской жизни в предреволюционный, революционный, постреволюционный периоды. Лейтмотив книги — сопротивление насилию, борьба за право оставаться самим собой.Судьба открыла В. В. Налимову дорогу как в науку, так и в мировоззренческий эзотеризм.
Книга дает характеристику творчества и жизненного пути Томаса Пейна — замечательного американского философа-просветителя, участника американской и французской революций конца XVIII в., борца за социальную справедливость. В приложении даются отрывки из важнейших произведений Т. Пейна.