Он ехал и размышлял — вдохновляет ли его зимний сказочный лес и эти переливающиеся серебром ели на создание новых мелодий, или же наоборот — именно музыка, льющаяся из магнитолы и заполняющая собою весь салон, заставляет его по-новому воспринимать мир, этот лес и склонившееся над ним в нежном зимнем сиянии голубое небо? Ответа на подобные вопросы не существовало, и это он тоже понимал. Он вообще многое понимал, но жить от этого легче не становилось. Ему казалось, что он жил в гармонии с собой, все его устраивало в этой жизни, и теперь, когда он скрылся из шумной назойливой Москвы в тихий лес (где, однако, позволил окружить себя привычным комфортом), мелодии должны рождаться сами собой — в его душе, голове, ушах, сердце… Но ничего подобного не происходило. Весь талант, отпущенный ему свыше (все чаще и чаще его посещали такие мысли), словно оставил его, и теперь он, Герман Родионов, известный все еще композитор, чье имя на слуху у каждого человека, более или менее разбирающегося в музыке и любящего кино, страдал от творческого бесплодия. Иногда он называл себя в душе музыкальным импотентом, и это было ужасно!
Из Москвы он уехал без сожалений, даже ни разу, что называется, не оглянувшись. Купил дом в Подмосковье, в лесу, перевез туда свои вещи, кабинетный рояль, поручил своему другу и продюсеру Леве Рубину присматривать за его московской квартирой и, дав всего лишь одно короткое интервью знакомому журналисту, объявил всему миру о своем желании поработать в тишине и уединении. Поначалу его телефон словно жил своей жизнью — дисплей то загорался, то гас, оповещая его об очередном желающем услышать его голос, а сам телефон издавал неприятные, какие-то зудящие и словно бы елозящие звуки — мол, обрати на меня внимание, ведь это же тебя хотят, а не меня, — но потом звонки прекратились. Словно весь прежний мир его друзей и знакомых понял наконец, что его желание уединиться было все же настоящим, и никакая это не блажь, не дурь — что весь его сложный творческий организм потребовал от Германа именно такого поступка.
Трудным оказалось первое время добровольного затворничества, поскольку по сравнению с теплой комфортной московской квартирой дом этот напоминал Герману некий живой и абсолютно автономный организм, требовавший к себе постоянного внимания. Живым был паровой котел — при его помощи отапливались комнаты; живым был и самостоятельный, грубоватый с виду камин, который Герман довольно долго учился растапливать дровами (как, впрочем, и паровой котел). Благо электричество было все же не автономным и существовало вполне цивилизованно, питаясь от высоковольтных проводов, тянувшихся от трассы куда-то в лес. Хотя и в этом вопросе прежним хозяином было все предусмотрено досконально: в кладовой Герман нашел небольшой новенький генератор и две бутыли с бензином — на случай, если отключат ток. При помощи этого генератора вполне возможно оставаться со светом и включенным телевизором, не говоря уже о компьютере.
Помимо генератора, в кладовке — уже завезенное самим Германом — было уложено на полках большое количество консервов и спиртного. Почему бы и нет?
В самом доме было всего три комнаты — гостиная, спальня и кабинет. Чувствовалось, что этот дом строился человеком, заранее знавшим, что он будет здесь жить один. Он и жил здесь один, и то, что Герман выяснил о престижном хозяине, наводило на него тихий ужас… Однако никакие кошмары той жизни, когда-то обосновавшейся здесь, не пристали к новому жильцу. Герман чувствовал себя в доме вполне спокойно, комфортно, хотя и держал всегда при себе небольшой пистолет «Иж-71», да и замки на дверях были внушительными.
Как и всякий нормальный человек, просматривающий криминальную хронику, он понимал, что в округе могут найтись желающие поживиться чужим имуществом, поэтому совсем уж в безопасности почувствовать здесь себя он не мог. Но и способа, как защититься от воров или бандитов, он тоже не видел. А потому старался об этом совсем не думать.
Он переехал в киселевский лес летом. Тогда же, расслабившись на свежем воздухе и размечтавшись, он купил себе два десятка взрослых курочек (благо прежний хозяин построил теплый сарай) и все это время находил истинное удовольствие в том, чтобы каждый день около полудня вынимать из ящиков, устланных соломой, свежие яйца.
Но если поначалу у него много времени уходило на обустройство и привыкание к новым условиям жизни, и свое творческое безделье он оправдывал именно этими обстоятельствами, то теперь, зимой, когда весь быт уже наладился и единственное, что отвлекало Германа от работы, — нечастые поездки в город за продуктами, оправдания своему нежеланию садиться за рояль уже больше не имелось…
Вернее, он садился за рояль, открывал крышку и пытался наигрывать какие-то мелодии, но потом оказывалось, что он играл свою прежнюю музыку из фильмов, и вырваться из этого круга знакомых музыкальных тем было, казалось бы, невозможно.
Иногда его спасала классическая музыка. Самая разная. Он мог часами слушать фортепьянные записи Рахманинова или Скрябина, а потом наслаждаться музыкой Нино Рота. Или начать утро с Альбинони или Брамса, а вечер провести в компании с Дэнни Эльфманом или Эннио Морриконе. Он с удовольствием слушал многочисленные записи Паваротти, и иногда на него находило нечто такое, что он, закрыв лицо ладонями, словно его кто-то мог увидеть, рыдал… вначале он думал, что рыдает от нахлынувших на него чувств, связанных с его разрывом с женой, и тогда он предавался воспоминаниям, углубляясь в них, — и словно видел перед собой Веронику, слышал ее голос; больше того, в какие-то моменты ему казалось, что он поступил с ней подло: предал, оставив ее одну, на растерзание влюбленного в нее по уши Михаила. Но потом он с горечью осознавал, что плачет не по своей угасшей любви к этой милой романтичной женщине (к тому же очень быстро выскочившей замуж за этого самого Михаила и успевшей родить ему двоих сыновей), а по себе самом, по своей утраченной силе, — страдает именно как композитор. Что творцы, чью музыку он поглощал всем своим существом, были гениями и наверняка не мучились так, как он, в поисках новых проникновенных мелодий, а он, он… А ему уже ничто не поможет! Ни тихий лес с открытым для порывов вдохновения небом, ни отсутствие раздражающих факторов (друзья, тусовки, суета, женщины), ни бездна свободного времени, ни, как он прежде считал, талант.