На много и много верст славен Дахбедский базар. Притомившиеся караваны, следующие из разных краев, зачастую завершают свой путь здесь, не достигнув Самаркандского рынка. Во времена правления Хакимбека базар был заметно приведен в порядок: вновь выстроены торговые ряды с навесами, укрывающими торговый люд от жгучего солнца и непогоды. В центре рынка располагались суконщики, гончары, медники, торговцы атласом. В конце базара шла торговля дровами. А еще дальше — разной живностью: коровами, овцами, козами, лошадьми.
К полудню базарная площадь, заполненная людьми, кипит, подобно сказочному казану-великану. Покупатель старается сбить цену, купить подешевле, продавец гнет свое, воздевая руки к небесам, призывая аллаха в свидетели. Кого-то пригнала сюда нужда, кто-то пришел потолкаться, поглазеть на диковинные товары…
— Да не айва это вовсе — само золото.
— А чего же ты золото продаешь-то, глупец?
— Берегись, испачкаю!
— Пап, а пап, купи вареного гороху!
— Вот продадим маш[1], мой жеребенок, тогда и купим.
— Скажи, братишка, а где торгуют веретенами?
— Где-то рядом, где детские игрушки.
— Вай, умереть мне, обронила где-то галошу и не заметила!
— Кому кайму для штанов, шелковая кайма!
— «Шелковая»! Да ведь это чистая бязь, иди своей бабушке продавай такой шелк!
— Эй, хурджин[2], освободи дорогу!
— Сам ты хурджин, дырявый бурдюк, ишак лопоухий!
— Все-все, иди, иди, только не лайся!
— Кому гармалы, чудо-травы для дома окуривания, от всяких бед и напастей спасения!
Старухи и молодухи в паранджах[3], старики, облаченные в толстые стеганые халаты, подпоясанные сразу четырьмя поясными платками, сидя прямо на земле, затоптанной, заплеванной, закаменевшей, слушают причитания обросшего, с грязными длинными космами, в лохмотьях маддаха — уличного рассказчика жития святых.
Как Машраб юродивый, не стану
Замечать я горестей людских,
Коли нет печали Намангану
До обид и горестей моих
[4].
В восточные ворота базара рысью въехали пятеро всадников. Одеты они одинаково: на голове чалма из зеленого сукна, халаты плотно облегают тело, шелковые поясные платки туго затянуты; у всех пятерых за поясом — сабли, за плечами — винтовки. Посредине едет на белом коне юноша лет двадцати трех. У него узкий стан, широкие плечи. Руки длинные, предплечья толстые. И ростом джигит высок, над сотоварищами на полголовы возвышается. Желтоватое, слегка удлиненное лицо, высокий лоб; светлые, с рыжинкой брови нахмурены…
— Намазбай едет!..
— Намазбай-палван[5] едет!
— Так это и есть тот самый Намаз-блаженный?
Едва заслышав имя Намаза, нищие, калеки, попрошайки, слепцы, выстроившиеся длинным коридором по обе стороны ворот, заголосили громче, жалостливее, требовательнее. Старушка, накрывшаяся вместо паранджи латаным-перелатаным халатом и опустившая на лицо вместо чачвана кусок простого холста, запела, обнимая двух детишек и не отрывая взгляда от глиняной чаши с отбитым краем:
Наша жизнь как базар, где сидят у ворот,
Словно горлинки, стаи голодных сирот.
Кто им детство вернет? Кто им слезы утрет?
Не спешите уйти — пожалейте сирот!
Весть о том, что появился Намаз со своими джигитами, мигом облетела весь базар, кто-то спешил посмотреть своими глазами на прославленного мстителя, кто-то трясущимися руками прятал подальше кошелек.
Всадник, двигавшийся несколько впереди Намаза, кидая монеты в толпу нищих, привстал на стременах.
— Эй, мусульмане, слушайте меня! Намазбай-мститель на той неделе со своими славными джигитами отобрал у богатеев-толстобрюхов вашу долю и сегодня возвращает ее вам! Берите!
Джигит опустился в седло и продолжал осыпать базарный люд золотым дождем.
Намаз проследовал дальше, к мясной лавке, оставив двух джигитов сторожить главные ворота. В базарные дни мясник Салим готовил любимую Намазову шурпу[6] из бараньих потрохов.
У восточных ворот базара зазвучали литавры: под их звон обычно оглашались царские указы и указы уездного начальства.
Людские толпы, насторожившись, повернулись на звон литавр.
Аман-глашатай, низенького роста, толстошеий, с круглым животом и широким ртом человек, выкрикнул гнусаво:
Слушайте! Слушайте! Слушайте!
Ко всем мастерам,
Людям торговым
С праведным словом.
Внемлите же, слуги аллаха,
Неверным — презренье и плаха!
Аман-глашатай не вкладывал особых чувств в слова объявления, говорил-сыпал ими в такт и в рифму.
Нигде во владеньях не стало покоя
От смуты, огня, грабежа и разбоя,
Которые сеет, скрываясь от глаз,
Разбойничий сын Пиримкула Намаз.
Он спутался с дьяволом, грешник кровавый,
Казиям
[8] и баям грозит он расправой,
И мудрый хаким за поимку врага
Отдаст из казны десять тысяч таньга.
И ровно три тысячи выдаст тому,
Кто голову вора предъявит ему.
Внемлите же, слуги аллаха,
Неверным — презренье и плаха!
Намаз сидел в лавчонке Салима-мясника, ел шурпу и внимательно слушал глашатая.
— Каким соловьем заливается этот пузатый Аман, а? — сказал он спокойно, не отрываясь от еды.
Мясник же перепугался всерьез. Он торопливо опустил полотняный навес перед лавкой, закрыл дверь.
— Уж не собрался ли ты, Салим, заработать десять тысяч таньга? — засмеялся Намаз.
Мясник не успел ответить, двустворчатая дверь распахнулась, и в проеме вырос один из джигитов Намаза.