Голоса разносятся в пространстве, эхом поднимаясь по лестнице темного дерева, расплывчатые, гулкие, навязчивые. Дрожащими руками запираю за собой дверь. Мой мир замолкает. Прислоняюсь головой к двери и делаю глубокий вдох.
Комната все еще полна ее запахов — туалетной воды «О де Хадриен» и мыла с козьим молоком. Железная кровать тихо скрипит подо мной. Этот звук действовал на меня успокаивающе, как перезвон музыкальной подвески или бархатные интонации ее голоса, когда она говорила, как любит меня. Я заползала на эту кровать, когда она делила ее с моим отцом, и жаловалась на боли в животе или прячущихся в моей спальне монстров. Каждый раз мама прижимала меня к себе, гладила по голове и нашептывала: «И для нас выглянет солнце, любимая моя, ты только подожди». А следующим утром, словно по мановению волшебной палочки, на кружевных шторах в моей комнате появлялись янтарные ленты.
С облегчением скидываю черные лодочки и потираю ступни. Устраиваюсь на подушках в наволочках с желтым рисунком и погружаюсь в прошлое. Решено, эту кровать я оставлю себе. И не важно, если кто-то еще захочет ее взять, она будет моей. Я буду скучать по этому дому. «Он такой же крепкий, как и наша бабушка», — любила говорить о нем мама. Но мне казалось, что крепок не дом — такой же крепкой, как наша бабушка, была ее дочь — моя мама — Элизабет Боулингер.
Внезапно в голову прокрадывается мысль. Поморгав, смахиваю слезы и соскакиваю с кровати. Она должна была спрятать где-то здесь, я уверена. Но где? Распахиваю дверцу шкафа. Руки непроизвольно начинают ощупывать дизайнерские костюмы и платья. Тяну в разные стороны шелковые блузы на вешалках, и они разъезжаются, словно театральный занавес. Вот же она. На полке, в отделении для обуви, будто младенец в колыбели, лежит бутылка «Крюг», прятавшаяся здесь последние четыре месяца.
Чувство вины пронзает меня до кончиков пальцев. Шампанское принадлежит маме, не мне. Это возмутительно дорогое приобретение было сделано по дороге домой после ее первого приема у врача и припрятано здесь, чтобы не перепутать с бутылками попроще, хранившимися внизу. Мама объяснила, что она должна стать символом обещаний, которые непременно сбудутся. Предполагалось, что мы разопьем этот редкий напиток в день окончания лечения, после получения листа с идеальными результатами анализов, за торжество жизни и случившегося чуда.
Поглаживаю серебристую фольгу и до боли закусываю губу. Я не смогу его открыть. Его надо пить в компании, произнося поздравительные тосты, а не в день скорби и не мне одной — дочери, не сумевшей досидеть до конца поминального обеда.
Внезапно мой взгляд падает на плоский предмет, зажатый между бутылкой шампанского и парой замшевых туфель. Протягиваю руку. Это небольшой красный блокнот — возможно, дневник, — перевязанный желтой лентой. Кожаная обложка местами потрескалась. На приклеенном сверху листке в форме сердечка написано: «Для Брет. Сохрани до того дня, когда станешь сильнее, а сегодня подними бокал за нас, моя милая. Нам было хорошо вместе. С любовью, мама».
Провожу кончиками пальцев по строчкам, написанным не слишком аккуратным для красивой женщины почерком. В горле саднит. Несмотря на веру в счастливый конец, мама знала, что придет день, когда меня надо будет спасать. Для такого дня она оставила мне шампанское и кусочек ее жизни, ее сокровенные мысли и мечты, предназначавшиеся будущему.
Но я не могу ждать. Смотрю на книжицу, снедаемая непреодолимым желанием прочитать прямо сейчас. Только быстро загляну, и все. Тяну за желтую ленту, и перед глазами встает образ мамы, качающей головой, осторожно порицая мое нетерпение. Еще раз пробегаю глазами строки с предупреждением подождать того дня, когда стану сильнее, душа разрывается между исполнением своего желания и ее воли. Уверенно откладываю блокнот в сторону.
— Ради тебя, — шепчу и целую трещинки на обложке, — я подожду.
Из груди рвется стон, разрубающий тишину. Сдерживаю его, зажимая рот рукой, к сожалению, слишком поздно. Сгибаюсь пополам, ребра сдавливает от боли, непереносимой боли за маму. Как я пойду по жизни без нее? Я ведь все еще остаюсь ее маленькой дочкой.
Сжимая коленями бутылку шампанского, пытаюсь вытащить пробку. Она выстреливает и сбивает пузырек китрила на маминой прикроватной тумбочке. Таблетки от тошноты! С трудом доползаю до тумбочки, высыпаю треугольные пилюли в ладонь и вспоминаю, как впервые дала их маме. Это было после первой химиотерапии, она фальшиво бравировала, ради меня, разумеется:
— Я хорошо себя чувствую, правда. Бывало, ежемесячные боли доставляли мне больше проблем.
В ту ночь тошнота нахлынула на нее, как цунами. Мама проглотила белую таблетку и вскоре попросила еще одну. Я лежала с ней рядом, пока лекарство смилостивилось и подействовало, и тогда позволила себе заснуть. Я устроилась, свернувшись калачиком в этой самой постели, гладила ее по голове и прижимала все ближе, как это когда-то делала она. А потом, переполняемая отчаянием, закрыла глаза и стала молить Бога спасти мою мать.
Он меня не услышал.
Таблетки падают с ладони обратно в пластиковый пузырек. Не закрывая крышку, я оставляла их для мамы на тумбочке рядом с бутылкой воды, чтобы она могла дотянуться. Но мамы больше нет. Таблетки ей уже не понадобятся.