В день, когда умер мой муж, я испекла печенье. Шоколадные ромбики «Держите меня крепче». Простое печенье, которое можно жевать целую вечность, которое вязнет в зубах и липнет к деснам, от которого начинают трястись руки и кажется, что язык вот — вот растворится бесследно. Я положила две чашки сахару. В моей жизни начался новый отсчет времени. Конец времени, и единственным известным мне способом получить от этого удовольствие было прожить его как всегда. Поэтому в тот вечер я положила две чашки сахару, три чашки шоколадной крошки и съела целый противень печенья. Я все еще тряслась от него через три дня, во время похорон, и все думали, что от горя.
Даже Ева. Конечно, ничего другого она и не могла подумать. Добрая душа. Моя подруга Ева. Она встала со мной перед открытым гробом, и от нее пахло лавандой. Однажды она попыталась испечь лавандовое печенье — из некухонных запахов это был ее самый любимый. Лаванда того же семейства, что мята, и теперь, задним числом, я преклоняюсь перед Евой за эту попытку. Она не могла всерьез рассчитывать на то, что лавандовое печенье придется по вкусу ее домашним. А может, у нее была такая надежда. Во всяком случае, Вольф, ее муж, швырнул Евину стряпню через всю комнату. Она чувствовала себя виноватой.
И вот у гроба она сказала:
— Бедная моя Герти. Мне очень жаль, — она взяла меня за руки, которые даже тогда все еще пронизывала сахарная дрожь, и закатила глаза. — Я знаю, что ты сейчас чувствуешь.
Вольф умер почти на десять лет раньше. Ему едва исполнилось шестьдесят. Я полагаю, артерии закупорились от ее «Превосходных масляных шариков». Не потому, что она специально этого добивалась. Я тогда рыдала вместе с ней и думала: как же она несчастна; думала: о боже, как же я сама такое перенесу. Но когда настал черед моего мужа, когда Карл, сидя за столом, взял в руки фаянсовую супницу, а потом вдруг побелел и, осторожно поставив ее на скатерть, упал лицом прямо в шницель по — венски, — в тот же самый момент я начала это переносить, и мысли мои, как это нередко бывало в моей жизни, обратились к печенью.
Конечно, Ева воображала, будто знает, что я чувствую. Ее нельзя за это винить. Почти все сорок лет, что мы дружим, каждая из нас прожила в уверенности, что знает, какие чувства испытывает ее подруга. В эту минуту мои дочери сидели с каменными лицами в зале для панихиды, и я воображала, будто знаю, что они чувствуют, хотя сейчас, когда я стою возле одной из сотни электрических печей в Выставочном центре Луисвилльской ярмарки и жду, когда подведут итоги Большого американского конкурса на лучшее печенье, я уже в этом не так уверена. Может быть, я вообще ничего и ни о ком не знаю.
Но Ева держала меня за руку и даже не догадывалась, что на самом деле происходит во мне. Мы с ней не раз вот так же колыхались над нашими кухонными столами, смеясь над тем, что сами же и сделали: напечем, бывало, печенья и все съедим сами. Мы вдвоем могли оставить всех с носом. Но потом мы заводили все сначала и успевали испечь новую порцию, прежде чем Карл, Вольф и дети возвращались домой. В конце концов эти маленькие сладкие штучки делались для них. Прежде всего для них.
Поэтому, когда Ева, держа меня за руку, стояла со мной у гроба, я глянула ей в лицо и испугалась. Испугалась того, что меня не покидает это ужасное чувство облегчения — единственное слово, которым я могу выразить свое отношение к смерти человека, с которым прожила более сорока лет, — и того, что моя любимая подруга, моя вторая душа, совершенно не видит, что со мной происходит на самом деле. Мне страшно захотелось развернуться и побежать. Через зал для гражданской панихиды, потом по улице домой, к себе на кухню, потом напечь еще печенья — «Букетики с арахисовым маслом»; вот что занимало мои мысли у гроба: хорошо бы напечь целый противень песочных «Букетиков с арахисом», и слопать их все, и даже не слышать тиканья часов над раковиной, или гудения полуденного ветра в водосточных трубах, или шума дневной телепередачи из открытых соседских окон; и мне не пришлось бы смотреть, как колышется развешанное для просушки белье, как оно хлопает на ветру, опадает и снова вздымается или как солнце заливает пустую лужайку, а потом уступает место тени от нашей крыши и тень дома всасывает ее в себя — так клочок яркой тряпки, который валялся на ковре, исчезает в недрах пылесоса. Вот еще один звук. Пылесос. Рев. И запах горелой резины. А у меня руки пахнут «Лимонной радостью». Или лизолом. Чистота. Все чисто. Пахнет чистотой. Но все изменил тот новый оборот, который приняла моя жизнь. Я могла печь печенье и сидеть за столом: Карл в этот вечер не должен был прийти домой, а девочки все были на своих кухнях в разных отдаленных местах, и я могла есть, есть, и, если бы вдруг мне захотелось еще, я бы испекла себе добавки.
Ева думала, что на сегодняшний конкурс я представлю свои «Букетики с арахисовым маслом». За шесть месяцев до того дня, когда Карл не смог закончить ужин, мы с ней сидели у нее на кухне, а на дворе было яркое солнце и висели свежевыстиранные простыни — мы с ней обе не любим запаха белья, которое вынимаешь из электросушилки, — и слышно было, как простыни хлопают. Мы с Евой сидели у нее на кухне, на столе между нами лежал раскрытый номер «Домашнего очага», где было объявление на целую страницу о том, что именно печенье превращает жилище в дом и та, которая испечет самое лучшее печенье, получит сто тысяч долларов.