Марджори Киннан Ролингс
Моя мать живет в Манвилле
Сиротский приют стоит высоко в горах Каролины. Иною зимой снег заваливает все дороги и отрезает его от деревни внизу, от всего мира. Вершины гор заволакивает туман, снег вихрем несется вдоль долин, и ветер дует такой студеный, что, пока мальчуганы из приюта, дважды в день приносящие молоко в коттедж грудных младенцев, добираются до двери, пальцы у них немеют и коченеют до боли.
— А когда носишь с кухни подносы больным, — говорил Джерри, — лицо обжигает мороз, ведь руками-то его не прикроешь. У меня еще есть перчатки, — прибавил он. — А у некоторых мальчиков нет.
По его словам, он любил позднюю весну. Когда цветет рододендрон и склоны гор устланы красочным ковром, мягким, словно майский ветерок, колеблющий крапчатый болиголов. Джерри называл его лавром.
— Хорошо, когда цветет лавр, — говорил он. — Он где розовый, а где белый.
Я приехала туда осенью. Я искала покоя, уединения, на руках у меня была трудная литературная работа. Мне хотелось, чтобы горный воздух выветрил малярию, нажитую слишком долгим пребыванием в субтропиках. И еще я тосковала по полыханию октябрьских кленов, снопам кукурузы, тыквам пeпо, черному ореху и взлетам холмов. Я нашла все это в хижине, принадлежавшей приюту и расположенной в полумиле от его фермы. Когда я вселялась, я попросила, чтобы мне прислали мальчика или мужчину наколоть дров для очага. Первые несколько дней стояли теплые, я находила достаточно дров вокруг хижины, никто не появлялся, и я забыла, о чем просила.
Как-то раз, день уже клонился к вечеру, я подняла глаза от пишущей машинки и вздрогнула. В дверях стоял мальчик, а с ним рядом мой пойнтер, мой сотоварищ — он не подал голоса, не предупредил меня. На вид мальчику было лет двенадцать, но ростом он был не по возрасту мал. На нем были рабочие брюки, драная рубашка, и он был бос.
— Сегодня я смогу поколоть дрова, — сказал он.
— Но я жду мальчика из приюта, — сказала я.
— Это я и есть.
— Ты? Такой маленький?
— А что он, рост? Есть мальчики вон какие большие, а дрова колоть не умеют. Ну а я уж давно колю дрова для приюта, — сказал он.
Я представила себе изуродованные сучья, которые не уложишь в очаг. Я была углублена в работу и не склонна вести разговор. Я ответила несколько резковато:
— Хорошо. Вон топор. Действуй как умеешь.
Я закрыла дверь и вновь занялась работой. Сперва меня раздражал шум, с каким мальчик перетаскивал хворост. Потом он начал рубить. Удары падали ритмично и ровно, и вскоре я забыла про него, а звук топора не мешал работе, как не мешает работе спокойный шум дождя. Наверно, так прошло часа полтора, потому что, когда я оторвалась от рукописи и, потянувшись, услышала на крыльце шаги мальчика, солнце уже скатывалось за самую дальнюю гору, а долины окрасились пурпуром чуть погуще, чем только от астр.
Мальчик сказал:
— Теперь мне пора на ужин. Я могу прийти опять завтра вечером.
— Я сейчас же и расплачусь с тобой, — сказала я, думая про себя, что, пожалуй, мне все же придется попросить, чтобы прислали мальчика повзрослее. — Десять центов за час достаточно?
— Сколько дадите, столько и хватит.
Мы вместе прошли за хижину. Дров — неподатливого дерева — было нарублено невероятно много. Тут были вишневые плахи и толстые корни рододендрона, чурбаки от неиспользованных сосновых и дубовых бревен, оставшихся после постройки хижины.
— Да ты за настоящего мужчину поработал, — сказала я. — На эту поленницу любо-дорого глядеть.
Я посмотрела на него, по сути сказать, в первый раз. У него были волосы цвета кукурузных снопов, прямой взгляд и глаза как небо в горах, когда собирается дождь, — серые, с той сверхъестественной просинью. При моих словах он весь просиял, словно закатное солнце во славе своей коснулось его тем же рассеянным светом, каким касалось гор. Я дала ему четверть доллара.
— Можешь прийти завтра, — сказала я. — Большое тебе спасибо.
Он взглянул на меня, на монету, хотел, казалось, о чем-то заговорить, но не смог и отвернулся.
— Завтра я наколю лучин для растопки, — сказал он через плечо, худое, едва прикрытое лохмотьями плечо. — Вам нужна будет лучина, а еще средние поленья, чурбаки и большие поленья, чтобы не рассыпались дрова в очаге.
Чуть свет меня разбудил шум рубки. И был он опять такой размеренный, что я снова заснула. А когда выбралась из постели на утренний холодок, мальчика уже не было, а у стены хижины аккуратно высилась кладка лучин. Днем после школы он пришел снова и работал, пока не настала пора возвращаться в приют. Звали его Джерри; ему было двенадцать лет, а в приюте он жил с четырех. Мне представилось, каким он был в четыре года: те же серьезные серо-голубые глаза, та же… независимость? Нет, другое слово приходит мне на ум: «цельность натуры».
Слово это означает для меня нечто совершенно особенное, и свойство характера, которое я им определяю, — редкостное свойство. Мой отец был наделен им и, я почти уверена, еще один человек, однако никто из знакомых мне мужчин не обладал при этом ясностью, чистотой и бесхитростностью горного ручья. А вот мальчик Джерри обладал. В основе этого свойства лежит мужество, но это не просто смелость. Это еще и честность, но и не только честность. Однажды у Джерри сломалось топорище. Он сказал, что его починят в столярной мастерской при приюте. Я хотела дать ему денег, чтобы заплатить за работу, но он отказался их взять.