Анжель быстро прошла по глухим улочкам своей секции[1] — так эту часть города назвала в честь Муция Сцеволы[2] — та разновидность патриотов, что мечтала о возрождении былой славы Древнего Рима на навозной куче, в которую она превратила Париж.
Выйдя на довольно широкую улицу Вожирар, она легкой поступью пересекла ее самую замусоренную часть около старой семинарии Сен-Луи и Люксембургского дворца. В древнем величественном здании стоял такой рев, звон и грохот, как будто здесь была кузница самого старика Вулкана[3]. Но Анжель шума не испугалась, живя неподалеку, она постоянно слышала эти звуки. Но вдруг ветер подул с юга, и едкий удушливый дым пятидесяти четырех печей, в которых плавился металл для пушек армии Республики, перенесло через улицу. У нее запершило в горле, она закашлялась и ускорила шаги. Это рассмешило литейщиков, околачивавшихся у ворот. Это были смуглые, лохматые парни, с грубыми и злыми лицами. Несмотря на то, что они были чумазыми от сажи, их шевелюры украшали красные фригийские колпаки[4].
Один из них, с трубкой в зубах, выпустил Анжель в лицо облако табачного дыма. Его обезьяноподобные приятели злобно захихикали. Анжель охватил ужас, но усилием воли она справилась с этим ощущением и, не сбавляя шага, продолжила свой путь.
К счастью, грубияны не стали продолжать свои отвратительные шутки. Хотя они и выглядели как дикари, однако, будучи честными тружениками, все же не были законченными негодяями. Это были люди, проводившие все время у печей, чтобы дать оружие французским солдатам, что, впрочем, не мешало им время от времени травить при случае несчастных людей, недостаточно патриотичных, по мнению этих недалеких работяг.
Анжель шла по-прежнему торопливо, дыша теперь уже свободнее, мимо старых конюшен Люксембургского дворца к улице Горшечников. Она была молода, стройна, изящна, на ее лице лежала печать благородства, что само по себе стало опасным в Париже в мессидоре 1 года по якобинскому календарю[5], — или в сентябре 1793 года по старому календарю, теперь считавшемуся рабским. Ее очень простое, но безупречно опрятное платье было темно-серого цвета, муслиновая косынка, охватывавшая шею, опускалась до выреза корсажа, а из-под муслинового капора выбивались тяжелые локоны бронзового цвета, ниспадавшие на молочно-белую шею. Как бы для того, чтобы сгладить впечатление аристократизма, которое мог произвести ее облик, она приколола на грудь огромную трехцветную кокарду.
Она несла дневной паек — хлеб и мясо, выдаваемые чиновниками секций этого измученного голодом города, завернув его в салфетку, как того требовал закон. Это было нужно для того, чтобы простолюдинки могли в своей жестокой борьбе за продукты использовать более существенные емкости в качестве оружия для завоевание наиболее выгодных мест в очередях.
Анжель ничего в жизни не боялась так, как этих ежедневных посещений булочной и мясной лавки секции; она могла подвергнуться оскорблению по дороге туда, ограблению и насилию на обратном пути, и ее страх был так велик, что чаще всего она оставалась дома и пользовалась услугами какого-нибудь мазурика, который тайно торговал продуктами, пренебрегая декретами Конвента[6], или даже предпочитала голодать, хотя закон давал ей право как гражданке Парижа на паек.
Ее хорошо знали в секции Сцевола, эту молодую жену стойкого солдата Видаля, было известно также, что ее муж в свои тридцать лет — полковник, что было не удивительно в армии Республики, служил он под командованием генерала Дюмурье[7] в Голландии. Но, несмотря на довольно высокое положение мужа, Анжель не строила никаких иллюзий. Она знала, что патриоты не выносят вообще никаких начальников. Ее постоянно преследовал кошмар страха перед силой оружия, которая могла ввергнуть их в рабство, даже тех, кто, утешаясь самообманом, служил ей. Солдат-патриот мог попасть под подозрение так же легко, как и аристократ. Поэтому Анжель была постоянно готова к самому худшему, эта готовность стала ее образом жизни. Она занимала небольшой скромный дом на улице Горшечников, где до недавнего времени с ней жила компаньонка — преданная старая крестьянка по имени Леонтина. Но Леонтина заболела, и в конце концов ей пришлось уехать из Парижа в провинцию. С тех пор Анжель жила одна.
В Республике упразднили институт прислуги — на словах, поскольку на самом деле в правительственных декретах запреты такого рода толковались весьма широко. Слуги как таковые оставались, только теперь они назывались «служащими», но на переименовании все преимущества их нового положения и заканчивались. Однако слуги стали позволять себе лениться и дерзить хозяевам, а иногда были просто опасны. Отругать их или уволить, независимо от того, насколько они этого заслуживали, значило подвергнуть себя риску быть обвиненным ими в отсутствии патриотизма. А быть обвиненным, как бы ни беспочвенно было обвинение и как бы ни были смешны слова обвинителя, в этот период террора означало оказаться на полпути к гильотине. Республика была готова поверить в виновность любого обвиняемого, а Революционный трибунал было так же трудно уверить в своей невиновности, как легко убедить в вине.