— Открытия, создающие эпоху в науке, обычно не совпадают со временем научных съездов, — сказал мой друг Вильсон, нетерпеливо наливая себе виски с содовой. — Официальные собрания жрецов науки, право, никому не нужны. Присутствующие на них седовласые профессора не перестают нас уверять, что еще в дни их юности наука вступила в новую эру: почтенный вид этих жрецов внушает доверие — и нам начинает казаться, будто эта новая эра действительно наступила. Но как только мы освобождаемся от непосредственного влияния этих профессоров, мы замечаем, что над нами та же ветхая крыша, которая защищала от непогоды десятки прошлых научных съездов. Без сомнения, в летописи сенсационных достижений науки работам этих ученых парламентов будет отведено скромное место.
Мы с Вильсоном сидели на балконе клуба, глядя на Пикадилли, кипевший суетливой жизнью. Замечания моего друга были вызваны напыщенной и патетической до тошноты речью профессора Альберта Брауна, открывшего первое заседание съезда биологов.
Этот профессор стяжал мировую известность своими исследованиями в области биологии, особенно же поисками «недостающего звена», результатом которых явилась его знаменитая теория «полярного происхождения человека». К сожалению, профессор не обладал красноречием Демосфена, и его проникнутая крайним догматизмом речь была весьма утомительна, особенно в душном зале в жаркий июльский полдень. В конце концов доведенный до бешенства Вильсон покинул зал, и друзья с трудом отговорили его от намерения написать негодующее письмо в научные журналы о научных съездах вообще и о выступавшем профессоре в частности. Мой друг был до такой степени охвачен этим намерением, что, пока мы шли по парку, направляясь домой, он то и дело угощал меня выдержками из своего воображаемого послания. Он уподоблял съезд церковному собору, а знаменитого профессора — римскому папе, напыщенному, непомерно тщеславному и самодовольному. Такого рода сравнение приобретало в устах Вильсона характер смертного приговора. Всякий знает, что Вильсон, имеющий мировое научное имя биолога, знаменит так же, как талантливейший журналист. Что же касается научной знаменитости Вильсона, то достаточно будет напомнить о его капитальном труде: «О морских родичах галапагосской черепахи», создавшем действительно новую эру в области биологии моря.
Должен сказать, что я почувствовал значительное облегчение, когда мне удалось уговорить разгневанного Вильсона зайти со мной в клуб. Я рассчитывал успокоить бушевавшие в нем страсти соответствующими прохладительными напитками и надеялся, что роскошный вид, открывавшийся с балкона на парк Сент-Джеймс, подействует на него тоже успокоительно. К тому же мне хотелось узнать об изысканиях, проводившихся Вильсоном в тропических областях в течение пяти лет, пока мы были с ним в разлуке. Время тянулось для меня медленно в серой будничной работе. Мне приходилось читать зоологию, строго придерживаясь рамок, установленных университетской программой. Для Вильсона же, полагаю, среди коралловых лагун Тихого океана годы пролетели достаточно быстро. Уютная обстановка клуба благотворно подействовала на моего друга. Однако его мрачное настроение еще не прошло, и он то и дело возвращался к волновавшей его теме.
— Много я за свою жизнь перевидел научных съездов, но мне довелось слышать только одну сенсационную речь, — сказал он. — До сих пор не знаю, что о ней и думать. — Он замолчал и погрузился в раздумье, медленно потягивая виски. — Вы знаете Джинкса? — внезапно спросил он меня.
— Конечно, — отвечал я. — Всякий, кто видел Джинкса, никогда его не забудет.
Я знавал Джинкса еще в университете, а впоследствии мы с ним вместе работали в отделе зоологических ископаемых в Кенсингтоне. Хотя я не видал Джинкса уже много лет, его образ с поразительной ясностью внезапно встал перед моими глазами: высокий бледный лоб, густые лохматые брови, тонкое, гибкое, жилистое тело. С первого взгляда нельзя было догадаться о железной, почти сверхчеловеческой выносливости этого человека. Особенно замечательны были его глаза — темные, быстрые, пронизывающие. Они то дерзко пылали, пытаясь проникнуть в тайны вселенной, то заволакивались думой; взор потухал, обращался куда-то вдаль, витая в темных глубинах, купаясь в затаенных озерах мысли. Это были глаза мечтателя-поэта и, вместе с тем, человека дела. Крупная, прекрасно сформированная голова указывала на необычайное развитие мыслительных способностей. Джинкс обладал своеобразной внешностью, весьма гармонировавшей с его внутренним содержанием. Мощный, гибкий ум и железное здоровье, казалось, делали для него доступным невозможное. Единственным его минусом был тяжелый характер: Джинкс был неисправимым эгоистом; зачатки гениальности сочетались в нем с невыносимым нравом.
Я начал с любопытством расспрашивать Вильсона о Джинксе: с тех пор, как тот покинул Англию, я потерял его из виду.
— Никогда не встречал я человека подобного ему, — прибавил я вполне искренно и с легким оттенком иронии.
— Да никогда и не встретите такого, — сказал Вильсон.
Он сидел, откинувшись в кресле, и задумчиво смотрел в открытое окно на парк, где опускались длинные вечерние тени.