Заметки к истории болезни
Морин Уотсон родилась в проезде Нельсона, дом 93, в 1942 году. Войны она не помнила. Вернее, при слове «война» ей представлялись «лишения»: занавески по карточкам, распроданная одежда, четвертушка чая, выменянная на полфунта масла (в семье Морин маслу предпочитали чай). Еще дальше назад, у истоков жизни, ей припоминалась пляска огня и теней, метавшийся и угасший свет. Она не знала, может, эта картина запечатлелась в ее памяти после рассказа родителей о бомбе, упавшей за два квартала от них, когда они день и ночь напролет стояли и смотрели на дымящиеся развалины и на пожарников, укрощавших огонь. Так заронилось в ее душе чувство не просто опасности, но обреченности, полной беспомощности перед лицом великой и слепой стихии.
Эта картина лучше всего воплощала для нее ее раннее детство, которое какой-нибудь социолог описал бы скорее всего так: «Морин Уотсон, случайно зачатая во время внеочередной, свалившейся в последний момент увольнительной, в разгар самой чудовищной войны в истории; единственная утеха матери, которую капризы военного времени отучили видеть надежную опору в муже, встреченном ею в бомбоубежище во время налета; бедное дитя, рожденное в эпоху исторического катаклизма, раздавившего сорок миллионов жизней и только чудом пощадившего ее».
А самой Морин, судившей по родительским толкам и собственным впечатлениям, война казалась полнейшей тоской, не имеющей к ней никакого отношения.
Впервые она твердо заявила об этом на своем седьмом дне рождения. Она была в платьице из сиреневого органди с розовым пояском, белокурые волосики уложены локонами. Одна из присутствовавших мам заметила: «Подумать только, у моей Ширли выходное платье первый раз в жизни не по карточкам, стыд-то какой!» Ее мама ответила: «Не говорите! Но детям военного времени и невдомек, чего их война лишила». Тут Морин выпалила: «Я не военного времени». — «А кто же ты, моя деточка?» — спросила мать, умиленно переглянувшись с приятельницей. «Я Морин», — сказала Морин. «А я Ширли», — поддержала Ширли.
Ширли Бэннер была лучшей подругой Морин. И Уотсоны и Бэннеры были первые люди на своей улице. Уотсоны жили в угловом доме и платили за квартиру больше других. Бэннеры держали лавочку, где продавались сласти, табак и бумага.
Морин и Ширли помнили (а может, знали по рассказам), что проезд Нельсона состоял когда-то из ряда прилепившихся друг к другу жилых домов. Потом на первых этажах стали открываться маленькие заведения: бакалея, булочная, молочная, скобяные изделия, прачечная. Складывалось впечатление, что каждая вторая семья держит лавочку, чтобы удовлетворить самые необходимые нужды соседей. Оставались ли в их квартале какие-нибудь неохваченные потребности? По-видимому, нет, раз родители Морин испросили разрешения в муниципалитете открыть вторую на их улице бакалейную лавку и, сломав в нижнем этаже перегородку, установили там морозильник и новые полки. А Морин еще помнила две комнатушки с цветастыми занавесками, где плясали отсветы огня из двух маленьких, прислонившихся друг к другу спиной каминов. Эти комнаты заволокли клубы пыли, из которой постепенно выступили сладко пахнущие доски. Чужие, но добрые дяди восхищались тогда ее золотыми кудряшками и упрашивали поцеловать их, в чем она неизменно отказывала. Они давали ей отхлебнуть сладкого чая из своих термосов (мама наполняла их дважды в день) и мастерили для нее браслеты из желтых стружек. Потом они исчезли. И появился новый магазин — «У Морин». Морин сама ходила с мамой в мастерскую заказывать эту вывеску — желтые буквы на голубом фоне.
Но даже и без вывески Морин сообразила бы, что на магазинчик возлагались надежды, связанные с ее будущим; только этим будущим и жила ее мать.
Морин была хорошенькой. Она всегда это знала. Даже те далекие отсветы огня уже озаряли красивого ребенка. «Ты была такой хорошенькой, Морин». И то же на каждом дне рожденья: «Морин стала такой прелестной, миссис Уотсон». Малыши все прелестны, маленькие девочки тоже, это она понимала, но тут было что-то другое. Вот Ширли, пухленькая брюнетка, — тоже ведь хорошенькая. А все же из разговора родителей, вернее — мам, с самого начала было ясно, что с Морин ей не сравниться.
В десять лет произошел случай, имевший для Морин важные последствия. Обе мамы расчесывали своим девочкам волосы в комнате над магазином «У Морин». Мама Ширли сказала: «Ваша Морин своего не упустит, миссис Уотсон». И миссис Уотсон кивнула, глубоко вздохнув. Вздох этот раздосадовал Морин, потому что он подвергал сомнению неколебимую уверенность в собственной звезде (а на этом ее взрастили с малолетства). И еще потому, что относился он к тоскливому военному времени, которое осталось в ее памяти тигрово-полосатыми отсветами огня. Удача… Вздох миссис Уотсон был молитвой богам удачи, это был вздох слабого, беззащитного существа, гонимого в бурю по воле волн. И Морин с той минуты дала зарок избегать слабых и беззащитных, которые безропотно дают помыкать собою. Потому что она такой не будет. Она уже другая. Давно отошли в прошлое и война, и даже ее последние призраки; они остались в газетных столбцах, но это ее мало трогало. Магазины ломились от товаров. Только что заново отделали свою табачно-кондитерскую лавочку Бэннеры. Да и «У Морин» прилавки не пустовали. Морин и Ширли, хорошенькие девочки в кокетливых, сшитых мамами платьицах, были детьми изобилия и знали об этом, ибо родители, совершенно не боясь им наскучить, твердили изо дня в день: «Чего только нет у этих детей, живут и горя не знают». Фраза эта, с намеком на ожидаемое спасибо — за то, что они не знают горя, — неизменно приводила их в хмурое настроение, и девочки убегали вертеть платьицами с пышными нижними юбочками на улицу, где их ждали восторг и восхищение соседей.