Роман, который вы держите в руках, любой французский читатель — даже не удосужившийся прочитать одну-две страницы — сходу отнес бы к жанру семейного. «Закат семьи Брабанов» (в подлиннике «Les Braban», «Семья Брабан») легко и органично становится в бесконечный ряд семейных эпопей, в течение всего уходящего столетия убедительно продемонстрировавших нам блеск и нищету этого жанра: «Семья Тибо», «Семья Паскье», «Семья Буссардель», «Семья Эйглетьер»… Начиная с «Ругон-Маккаров» Эмиля Золя «ячейка общества» виделась французским романистам идеальной моделью всего общества, ибо в ней, как в лабораторной пробирке, на простейшем, почти одноклеточном уровне, читатель мог разглядеть все, что, с точки зрения традиционной реалистической поэтики, находилось в сфере его интересов: социальную иерархию, состояние нравов, соприкосновение и взаимодействие характеров, конфликт идей и мнений.
Впрочем, обо всем по порядку. Романное повествование искони отождествлялось с «рассказыванием историй», причем таких, которые, с одной стороны, побуждали бы читателя делать определенные выводы, и, следовательно, были бы наделены максимальной степенью жизнеподобия, с другой — присутствием конфликта, неординарной фабулы и захватывающего сюжета провоцировали бы его, читателя, интерес — интерес к развитию событий, к судьбе персонажей, к оценке их поведения автором, наконец (ради последней, собственно, и создавался любой классический роман, особенно семейный). Развитие сюжета и разрешение конфликта и в литературе, и в реальности требует времени, потому и вырастали, как на дрожжах, многотомные эпопеи, эпизод за эпизодом, день за днем, абзац за абзацем кропотливо воссоздававшие жизнь героя или группы героев на протяжении десятилетий. Потому и была уготована прозаику роль летописца, хроникера, несущего «зеркало романа» по «дорогам жизни» и бесстрастным взглядом демиурга озирающего орбиты, по которым движется им же измышленный мир. Жизнеподобие требовало детализации, и персонажи обретали «носы с красными прожилками» и «серебряные пуговицы на штанах», над которыми впоследствии вдоволь поехидничали Натали Саррот и прочие «новые романисты». Настоящий, добротно, то есть сделанный по рецептам мастеров-классиков роман был невозможен без мелочного бытоописания, а быт, как известно, засасывает, и теряющийся в мнимоправдоподобных пейзажах и интерьерах, диалогах и ситуациях читатель поневоле отбрасывал книгу, находя ее скучной и перекочевывая из библиотеки в кинотеатр или к телеэкрану.
Семья куда более консервативна и закрыта для внешних влияний, нежели общество в целом. Не потому ли семейный роман куда дольше прочих романных жанров сопротивлялся любой новизне, тем более привносимой откуда-то извне, из жизненной сумятицы, вечно стремившейся перечеркнуть литературную традицию? Не только читатель, но и сам писатель, засасываемый трясиной тщательно отбираемого житейского материала, начинал скучать и осознавать, что теряет время: скажем, даже такому могикану семейного романа, как Филипп Эриа, понадобилось целых три десятилетия, чтобы завершить четырехтомную «Семью Буссардель». Как и любое замкнутое сообщество, семья стремится к автаркии, к самодостаточности, и потому любой семейный роман можно прочесть как энциклопедию литературных клише и общих мест, пускай и поданных автором под иным (по сравнение с предшественниками) углом зрения. Даже произведения таких мэтров, как Роже Мартен дю Гар, Анри Труайя или Эрве Базен не вполне свободны от этого почти неизбежного недостатка: родился, рос, влюбился, женился — из чего еще состоит семейное бытие? На фоне медлительного произрастания генеалогического древа все прочее, происходящее вне рамок семьи, в окружающей действительности, поневоле начинает казаться призрачным и мимолетным. Короче, семейный роман «буржуазен» — не в социологическом смысле этого термина, а в смысле большей, по сравнению с иными жанрами, патриархальности и тяги к условностям. Во французской литературе XX века до сих пор были явственны три варианта решения этой проблемы: во-первых, закрыть на условности глаза или даже возвести их в абсолют (не в этом ли секрет успеха масскульта вообще и «мыльных опер» в частности?), во-вторых, попытаться слегка модифицировать жанровые клише, не изменяя, однако, их сути (именно так и поступали все вышеперечисленные классики вплоть до Базена), в-третьих, отказаться от условностей напрочь — а, значит, и расстаться с самим жанром. Патрик Бессон выбрал четвертый путь: он блистательно продемонстрировал условность условностей, создав семейный роман о крахе семьи.
«Все счастливые семьи похожи друг на друга, каждая несчастливая семья несчастлива по-своему». Тезис, с равной степенью доказательности подтвержденный и русскими, и французскими романистами. Так и хочется добавить: «Все смешалось в доме Брабанов…»
Между тем, знакомство с этим семейным кланом на первых порах оставляет двойственное впечатление. Вроде бы, все, как положено, «как у людей»: отец — рассудительный отставной военный, дающий уроки йоги опять-таки отставным полицейским и посещающий редакцию «Летр де ла Насьон», ностальгически вздыхающий по временам де Голля и готовый часами анализировать политическую обстановку на островах Тонга; мать — вполне порядочная женщина, без устали напоминающая о своем воспитании в швейцарском пансионе и объясняющая недостаток страсти к своему мужу тем, что тот ест чересчур много сырого лука. Сарказм Бессона, язвительно нанизывающего все эти детали одна на другую — от нелепых уроков йоги до пугающе-правдоподобного запаха сырого лука, — на первый взгляд, лишь подчеркивает заурядность, буржуазность воссоздаваемой им семейной идиллии: бытие целиком состоит из быта, поглощающего индивидуальность, деформирующего ее, обращающего в карикатуру. Так и хочется повторить пламенную инвективу Андре Жида: «Семьи! Я ненавижу вас!»