Я не верил ни во что. А во что было верить? В бога, с его сожженными храмами?… Странно, когда я об этом думал, мне виделись не развалины костелов, а дети. Серые, покрытые толстым слоем мучнистой, коричневой пыли, они лежали в доме без стен. Ступать там надо было широко и осторожно. Да, дети походили на фигурки святых, сбитые с алтарей.
Мне просто хотелось выжить. Переждать, пока не кончится это безумие, сеющее смерть. Трупы стали уже чем-то привычным, вроде валявшихся повсюду кусков штукатурки.
Может, надо было верить в людей? В Галонзку, который решил сдаться после первого же воззвания фон дем Баха, [1] оставив умирать беременную жену? Живот у нее был вспорот осколком гранаты; она уже гнила, но еще дышала. В Алека? Пожалуй, в Алека, который сгорел на улице Фрета. Он прикрывал отход своим пулеметом, хоть видел, что этаж вот-вот займется огнем. В него? А ведь за два дня до восстания он сказал: «Это безумие!» И сгорел заживо ради того лишь, чтобы тех пятерых из отряда укокошили несколькими днями позже. Но я-то, я уцелел и хотел пожить еще малость. И никому больше не удастся меня одурачить.
Я верил в котелок горячей картошки, которую старуха варила мне на ужин, в сыр, в яйца, а то и в кусок говядины. Фотоаппарат мне очень пригодился. Я делал фотографии для «кеннкарт» – фальшивых пропусков, дающих право на проезд в Варшаву, как именовалась груда битого кирпича, из которой еще извлекали разную требуху. Фотографировались даже «ко дню первого причастия», ибо все вокруг шло своим чередом, и я тоже твердо решил жить отныне такой вот обычной нормальной жизнью. Во всяком случае, хотя бы дождаться пресловутой «весны».
А пока было холодно. Осень, поначалу мягкая и ровная, становилась злой. Жилье у меня было знатное. Конура под крышей барака с отдельным ходом. Наверх вела железная лесенка, громыхающая при каждом шаге. Имелась «печь». Точнее, несколько кирпичей, сложенных каким-то умельцем, и два листа жести, мгновенно раскалявшихся докрасна. К этому диковинному сооружению была приделана труба.
Что там было еще? До события, о котором пойдет речь, в памяти не удержалось ничего. Лишь теперь я припоминаю огромные скирды свекольной ботвы, чудовищные холмы, куда и этой осенью (все шло своим чередом) работники с фольварка умудрялись добавить еще, верша высоченные стога. Тогда я их не замечал, как не замечал и больших торфяников, бурыми пятнами разбросанных до березняка на горизонте. Я помнил только наезженную дорогу, по которой ходил в деревню, где у меня завелись «клиенты». Неизвестно почему (видно, ослабли в башке винтики), я не любил глазеть по сторонам, не желал любоваться кем-нибудь бескорыстно. Смотрел себе под ноги, видел комковатую землю, навоз. А между тем все мне здесь нравилось. Нравилось, что вокруг нет стен, готовых тебя придавить. Что безлюдно. Или взять хотя бы это болото, где не пройти человеку – пусто и пусто.
Надо сказать, что раньше я очень любил фотографировать. И у меня была забавная привычка серьезно относиться к своим увлечениям. Ни разу, к примеру, я не сфотографировал тетку или дядю, от знакомых, просивших «карточку», умел отделаться заученными шутками. Теперь пленки было мало, приходилось экономить. Все же порой взгляд приковывала одинокая березка у края болота или печальный силуэт птицы на фоне неба, и я хитрил, как, бывало, мальчишкой, когда хотел избавиться от назойливых просьб – нажимал на невзведенный спуск. Я несколько одичал здесь, в этой пустыне. Однажды меня глубоко потрясла мысль, что независимо от разных событий, происходящих с нами (с людьми вообще), вороны вот так же будут чертить подожженное зимним закатом небо. Мне становилось легче, словно подобная гарантия продолжения жизни была надежной. Таким образом я довольно прочно забыл о брате и обо всех остальных. Сейчас гораздо важнее было украсть со склада винокуренного завода полведра угля: сырая акация, срубленная в парке, горела плохо, сквозь незаделанное окно дуло, вот-вот должен был выпасть снег.
Еще засветло я успел выйти на грунтовую дорогу, которую здесь называли дамбой. Дальше я шел уже спокойно. Самым неприятным местом была тропа, которую коровье стадо размесило до ширины большого тракта и которая терялась между мутных окон торфяных болот. От деревни, где я добывал себе приварок, этой самой тропинкой я выбрался прямиком на дорогу, ведущую к фольварку. Хотя накануне ночью болото подмерзло, я с облегчением ступил на твердую землю. Только теперь я заметил, что уже довольно ярко светит молодой месяц. До дома оставалось километра три. Смешно, но именно так я подумал о восьми квадратных метрах покоробившихся досок, огороженных стенами, где сквозь трещины в штукатурке скалился кирпич. Страсть, до чего необходим человеку «свой дом».
Я не прошел и пятисот метров, когда заметил, или, вернее, почувствовал, что я не один. Собственно – услышал, остановившись на минуту. Нет, у меня не развязался ботинок и на тесемку от кальсон я не наступил. Просто-напросто люблю постоять, когда вокруг совершенно тихо. Но именно полной тишины и не было. Сбоку чавкнуло, словно бы кто вытаскивал ногу из болота. Я обернулся – и все затихло опять, Однако опять это была не та желанная тишина, тут кто-то был. Напрягая взгляд до того, что слезы выступили на глазах, я различил в сплошной темноте справа от себя две карликовые сосенки и еще то ли кучу хвороста, то ли приземистую елку.