Лондон,12 марта 1817 года
Хозяйка дома, за которой следовал полковник Сьюард, переступила порог длинной узкой комнаты и шаркающей походкой направилась прямо к занавешенному окну, выходившему на площадь.
— Вам и неведомо, сколько раз я могла бы сдать эту комнату внаем, — произнесла она, не сводя взгляда с высокой, статной фигуры Сьюарда. — Один из людей барона заходил ко мне всего час назад, предложив сумму вдвое больше той, которую заплатили мне вы. Но я порядочная женщина.
«И к тому же далеко не глупая», — подумал про себя полковник, отдавая должное честности хозяйки изящным наклоном головы. Во всяком случае, у нее хватило ума на то, чтобы не пытаться обвести вокруг пальца такого человека, как Ищейка из Уайтхолла[1]. Отсчитав полную пригоршню монет, он вручил их собеседнице. Та проворно сгребла деньги и засунула поглубже в карман поношенной юбки, после чего откинула с окна пыльный лоскут выцветшей бархатистой ткани, служивший вместо занавески.
Бросив мельком взгляд наружу и что-то пробормотав себе под нос, хозяйка проковыляла к единственному в комнате стулу — деревянному, с прямой спинкой, который стоял у стены с выступившими от сырости пятнами плесени. Кряхтя, она приподняла его, но тут Сьюард выступил вперед и забрал у нее стул.
— Позвольте мне. Вы хотите его переставить?
Женщина изумленно уставилась на полковника. Без сомнения, до сих пор еще никто не выказывал по отношению к ней самой простой вежливости.
— Да. — Она закрыла рот, потом снова открыла и, подмигнув, пояснила: — Поближе к окну. Чтобы вы могли наблюдать за зрелищем сидя.
Едва скрывая отвращение, полковник пододвинул стул к окну, а хозяйка тем временем высунула голову наружу и окинула взглядом прилегавшую к площади улицу. Внезапно со стороны толпы, собравшейся внизу, до них донесся чей-то крик.
— Вот и он, — произнесла хозяйка с явным удовлетворением. — Ну, я ухожу.
Сьюард не слышал ее слов. Он смотрел в окно.
Толпа плотно обступила со всех сторон повозку, доставившую Джона Кашмана к оцепленному полицией пространству перед оружейной лавкой — той самой, которую, как утверждали, он намеревался ограбить, чтобы с оружием в руках восстать против короля. Мужчины, женщины и дети, в основном бедняки, толпились на площади, чтобы увидеть, как «бравый морячок» будет повешен по приговору суда за государственную измену.
Полковник знал, что лишь очень немногие из собравшихся считали молодого Кашмана и вправду заслуживающим столь сурового приговора. Остальные же видели в этом вопиющую несправедливость, а кое-кто до сих пор уповал на монаршее милосердие.
В самом деле, спрашивал себя Сьюард не без сарказма, кто еще достоин сострадания, как не Джон Кашман? Все преступление последнего состояло в том, что он пытался получить от Адмиралтейства собственное жалованье, а также причитающиеся ему наградные. В толпе можно было увидеть сотни таких же, как он, мужчин, которые отстаивали честь страны на поле брани, а по возвращении домой оказались без работы, без денег и без каких-либо надежд на будущее.
Взгляд Сьюарда оставался бесстрастным, однако рука, стягивавшая черные кожаные перчатки, чуть заметно дрожала. Он уселся на стул, держась прямо, словно ревностный католик во время мессы. Да, Кашман действительно ворвался в оружейную лавку во время недавних волнений в Спа-Филдз[2], но его привела туда вовсе не государственная измена, а просто изрядная доза выпитого спиртного и жгучее чувство безысходности.
Преступный умысел? Насколько было известно Сьюарду, Джон Кашман, находясь на военной службе, был трижды тяжело ранен в голову. Многие даже сомневались в его дееспособности. Поэтому нет ничего удивительного в том, что его участь вызывала у людей такую ярость — да что там ярость, просто приводила их в бешенство.
— Я всегда сражался за своего короля и свою страну, и вот каков мой конец! — воскликнул Кашман, сойдя с повозки и глядя без страха на возвышавшийся перед ним эшафот.
В ответ тысячи людей разразились неистовыми криками, дружно выражая ему сочувствие.
Толпа начала собираться уже с пяти часов утра, и теперь все вокруг, насколько мог видеть глаз, было битком забито зрителями — улицы, аллеи, даже окна близлежащих домов пестрели гневными лицами, словно улей пчелами. Люди цеплялись за перила балконов, свешивались с карнизов крыш.
Внешне спокойный Кашман взошел по ступенькам на эшафот, и его бесстрашие еще больше распалило толпу. Как только осужденный оказался у виселицы, к нему поспешно приблизился священник и примирительным жестом коснулся его руки. Однако Кашман резко отстранил его и воскликнул с пылающим взором:
— Я не прошу милости ни у кого, кроме Господа!
Палач подвел его к виселице. Когда он сделал движение, чтобы накинуть капюшон на голову осужденному, тот резко отпрянул назад и произнес:
— Я хочу видеть все до последней минуты.
Палач и священник вместе заняли места у дощатого помоста под ногами Кашмана.
— Я не мог получить то, что было моим по праву, и поэтому я здесь! — крикнул Кашман. — Я не совершал никакого преступления против моего короля или страны, но, напротив, всегда дрался за них!