Возьмите столетие, наложите оси: абсциссу и ординату. Теперь выделите квадрант. По возможности, третий. Поскольку родился я в пятидесятом. А нынче — уже семьдесят пятый.
В шестнадцать меня выпроводили из сиротского приюта. Протащив через холмы Восточного Вермонта, имя, которое мне там прицепили (Харольд Клэнси Эверет — мне, простому, ничем не примечательному парню; немало имен я сменил с тех пор, но не беспокойтесь: мой почерк всегда узнаваем) я принял решение.
Папаша Майклс меня настолько невзлюбил, что при виде выданного в приюте, официального на вид, документа тут же определил в работники. Так вот и получилось, что мы с ним вдвоем управлялись с его молочной фермой, а точнее с тринадцатью тысячами тремястами шестидесятью двумя пегими коровами гернзейской породы, которые только и делали, что беспробудно спали в своих нержавеющих гробах.
Питательный раствор с наркотиками в виде розовой жидкости (липкая дрянь, руки потом не отмыть) они принимали через прозрачные пластиковые провода, моцион получали с помощью электровибраторов, от которых мускулы тряслись мелкой дрожью, но просыпаться и не думали. А молочко-то знай текло себе в нержавеющие цистерны. Ну да ладно. И как-то днем (когда я, как Крестьянин с Мотыгой, стоял средь полей и лугов, обессилевший от трех часов каторжного труда, и сквозь пелену усталости созерцал организацию вселенной) во мне созрело Решение. А рассуждал я так: раз на Земле, на Марсе и спутниках все забито народом и всем прочим, то наверняка там найдется что-нибудь получше этих вот, окружающих меня красот. Почему бы не отхватить себе немного.
Короче, прихватил я пару Папашиных кредитных карточек, один из его вертолетов и бутылку белого джина, собственноручно изготовленного этим старым хрычом, и отправился в путь. Пытался ли кто-нибудь из вас посадить угнанный вертолет на крышу здания «Пан Американ», в пьяном-то виде?
Тюряга, смуряга и немалое количество увесистых тумаков научили меня жить.
Но запомните, любезнейшие: почти десять лет назад я честно отрабатывал свои три часа на молочной ферме. Но с тех пор уже никто не называл меня Харольдом Клэнси Эверетом.
* * *
Хэнк Кьюлафрой Эклз (рыжеволосый, чуть рассеянный, ростом в шесть футов два дюйма) спокойно вышел из камеры хранения космопорта с кучей вещей, ему не принадлежащих, держа в руке небольшой портфельчик, в котором они все и уместились.
Шедший рядом с ним Коммерсант, вещал:
— Обидно мне смотреть на вас, молодых. Возвращайтесь-ка в Беллону, мой вам совет. Все ваши неудачи с блондиночкой, о которой вы мне рассказывали, не стоят того, чтобы скакать с планеты на планету и быть таким мрачным. А уж бросать работу — и подавно!
Хэнк останавливается и нерешительно улыбается:
— Ну...
— Безусловно, я понимаю, что у вас могут быть нужды и желания, которых нам, старикам, не понять, но вы должны сознавать свою ответственность перед... — Тут он замечает, что Хэнк остановился у двери с надписью «Мужчины». — О... Ну. Э-э... — Он широко улыбается. — Рад был познакомиться, Хэнк. Это замечательно, встретить человека, с которым можно приятно поболтать во время таких чертовски долгих перелетов. Всего хорошего!
Та же дверь открывается через десять минут, и выходит Хармони К. Эвентайд, ростом ровно в шесть футов (один из фальшивых каблуков треснул, вот и пришлось сунуть оба под кучу бумажных полотенец), шатен (даже мой парикмахер точно не знает, какого цвета мои настоящие волосы), ах, какой щеголеватый да как в ногу со временем, разодетый до такой степени безвкусно, что... ах какой тонкий вкус, — одним словом, такой человек, с которым не заговорил бы ни один Коммерсант. Сел в рейсовый вертолет, курсирующий от порта до здания «Пан Американ» (Ага. На самом деле. Пьяный), вышел из Центрального вокзала и потопал по Сорок второй в сторону Восьмой авеню, сжимая в руке маленький портфельчик, разбухший от обилия вещей, мне не принадлежащих.
Высеченный из света вечер.
Пересек пластиплексовую мостовую Великого Белого Пути, то есть Бродвея, — как мне кажется, от всех этих ламп дневного света люди выглядят неестественно, — миновал толпы людей, доставленных подъемниками из подземки, под-подземки и под-под-под (в восемнадцать лет, в первую неделю после тюрьмы, я здесь постоянно ошивался, промышляя содержимым чужих карманов — но виртуозно, изысканно, изящно, так, что никто и не заподозрил, что у него что-то потянули), пробился сквозь толпу хихикающих, жующих сладкие липучки школьниц с яркими фонариками в волосах — все они чувствовали себя крайне неловко в прозрачных синтетических блузках, носить которые было только недавно вновь дозволено законом (я слышал, что, попытки объявить грудь пристойной — в противовес непристойной предпринимались, начиная с семнадцатого века), поэтому я принялся их оценивающе разглядывать; и девчушки захихикали еще громче. Боже мой, в их возрасте я торчал на чертовой молочной ферме и ни о чем другом и не помышлял.
Узкая неоновая полоса с новостями, окаймляющая трехгранное здание Информационной корпорации, сообщала на базовом английском о том, что сенатор Регина Аболафия готова начать борьбу с организованной преступностью в городе. Не хватает слов, чтобы передать, как я иногда счастлив, что полностью дезорганизован.