Если я здесь скажу, что моему строгому отцу за все долгие пятьдесят лет его жизни лишь однажды пришлись по вкусу стихи, — те, кто знал его близко, поверят мне без труда; если я здесь скажу, что за все долгие тридцать лет моей жизни мне только однажды пришлось сочинить стихи, — те, кто знает меня, не смогут удержаться от выражения признательности; если я, наконец, скажу, что стихи, прельстившие моего отца, не были теми стихами, которые сочинил я, — все, кто знал моего отца и близко знают меня, легко согласятся со мной без того, чтобы пришлось приставлять им ко лбу пистолет.
Когда я был мальчишкой, мои отношения с отцом были довольно прохладными — вроде вооруженного перемирия. Время от времени перемирие нарушалось и следовали неприятности. Скажу без малейшего хвастовства, что хлопоты в этом случае делились обеими сторонами поровну: нарушение перемирия брал на себя мой отец; неприятности доставались мне. Я производил впечатление робкого, застенчивого мальчика. Но однажды я спрыгнул с крыши амбара. Другой раз я угостил слона табаком и ушел, не дожидаясь ни от кого благодарности. Был еще случай, когда, притворившись, будто брежу во сне, я выпалил в присутствии отца каламбур весьма оригинального свойства. Во всех трех случаях последствия не заставили себя долго ждать. Стоит ли их вспоминать, они касались только меня.
Поэтическим произведением, которое привлекло моего отца, была «Песнь о Гайавате» Лонгфелло[1]. Кто-то, не убоявшись, как видно, смерти скорой и беспощадной, преподнес ему экземпляр только что вышедшей в свет поэмы, и я, почти не веря своим глазам, смотрел, как он сел и преспокойно взялся за книгу. Раскрыв ее, он прочел вслух с тем ледяным судейским бесстрастием, с которым он обращался к присяжным или приводил к присяге свидетеля:
Лук возьми свой, Гайавата,
Острых стрел возьми с собою,
Рукавицы Минджикэвон
И дубинку Поггэвогон.
Смажь березовую лодку
Желтым жиром Мише-Намы…
Тут отец извлек из бокового кармана внушительный документ и, пристально глядя на него, погрузился в задумчивость. Документ этот был мне знаком.
Супруги из Техаса наградили моего сводного брата, Орина Джонсона, геройски спасшего их от гибели, отличным участком земли в одном северном городке.
Отец посмотрел на меня и вздохнул. Потом он сказал:
— Если бы у меня был сын с таким талантом, как этот поэт! Здесь — более достойный сюжет, чем легенды индейцев.
— Если позволите, сэр, где именно?
— В дарственной.
— В этой дарственной?
— Да, в этой самой дарственной, — ответил отец и бросил дарственную запись на стол. — В этом неприглядном на вид документе скрыто больше поэзии, романтики, возвышенных чувств и красочных образов, чем в легендах всех индейских племен, вместе взятых.
— Вы так считаете, сэр? А не взяться ли мне за это? Что если я напишу такую поэму?
— Ты?
Мой энтузиазм погас.
Взгляд отца мало-помалу смягчился.
— Что ж, попробуй. Но помни — без глупостей. Никаких поэтических вольностей. Держись строгих фактов.
Пообещав держаться фактов, я откланялся и поднялся наверх.
В ушах у меня звучали ритмы Лонгфелло, а вместе с ними советы отца не забывать о возвышенности избранного сюжета, но в то же время остерегаться поэтических вольностей. Тут я заметил, что машинально прихватил с собой дарственный документ. Во мгновение ока мной овладел один из тех редких приступов безрассудства, о которых я говорил. Я, разумеется, знал, что отец поручил мне воспеть в романтическом духе благородный поступок моего сводного брата и полученную награду. Тем не менее я решил, — не раздумывая о неизбежных последствиях, — что выполню только лишь букву его приказания. Я взял идиотский текст дарственной записи и, ничего не выбрасывая и даже почти не меняя, разрубил ее на куски, пользуясь стихом «Гайаваты» как меркой.
Мне потребовалась вся моя храбрость, чтобы спуститься по лестнице со своей поэмой в руках. Три или четыре раза я давал себе передышку. Наконец, я поклялся, что сойду вниз к отцу и прочту ему что написал, а потом — будь что будет, пусть хоть через колокольню меня перебросит. Я уже раскрыл рот, но отец приказал подойти поближе к нему. Я придвинулся ближе, но не более чем на полшага: мне нужно было сохранить между нами нейтральную зону. Я начал читать. Тщетно было бы пытаться сейчас передать, как сперва во взгляде отца отразилось недоумение, как оно постепенно сменилось более сильными чувствами, как лицо его потемнело от гнева и он, задыхаясь и глотая нервически воздух, стал судорожно сжимать и разжимать кулаки; как я, словно падая в пропасть, читал строку за строкой и чувствовал, что колени мои дрожат и силы покидают меня.