Елена Самойлова
Волчья верность
В Синих Рощицах, селе, расположенном близ столицы Росского княжества и всего в полуверсте от обширного торгового тракта, ведущего на север, бедность была скорее редкостью, обычно означающей, что человек попросту не может или не хочет богатеть на торговом деле. В этом же году процветающее село словно подлунная нечисть саванным рукавом обвела — зима оказалась на редкость теплой и малоснежной, зато сухий принес с собой вместо ожидаемых дождей злую метель и заморозки, которые под корень извели озимые, оставив село без урожая хлеба. Рядом со столицей-то ничего страшного не случилось — тамошние ведуны-погодники расстарались, обошла весенняя злоба и поля, и яблоневые княжеские сады стороной, все ушло в густой лес неподалеку.
Одна надежда селу осталась — на торговлю. Мало-помалу, но схлынули холода, потеплело, и в воздухе остро запахло весной и раскрывающимися березовыми почками, а по тракту потянулись первые подводы, едущие на север, к вскрывшейся ото льда Вельге-реке. Вот тогда-то и развернулись торговые ряды — и на базарной площади, и вдоль дороги. Селяне торговали, как могли, предлагая и беленые холсты из тонкого льна, и вышитые руками мастериц рубахи, и лисьи меха — тут уж кто на что горазд был.
Был среди тех, кому места на базарной площади не досталось, и нестарый еще охотник, встречавший свою тридцатую весну посреди людского гама, выкриков и звона мелких серебряных монет. Стоял он чуть в стороне от дороги, так, что лишь его рост, возвышавший охотника почти на голову над галдящим народом, невольно привлекал к нему внимание… и то лишь для того, чтобы непрошеное любопытство заставило рассматривать не товар, а самого продавца.
Лицо худое, кожа, казалось, задубела под ледяными зимними ветрами, загорела до медвяной смуглоты под палящим червеньским солнцем. Бывшие когда-то русыми, а сейчас не то выгоревшие, не то поседевшие до пепельной серости неровно остриженные волосы удерживались тонким кожаным ремешком поперек лба. Аккуратно, явно женскими руками зашитая на локтях и груди потертая кожаная куртка мешком висела на худощавой фигуре. Впрочем, попробовал бы кто с тем охотником на кулачную потеху в день летнего солнцестояния выйти — вряд ли одолел бы. Радей, сказывали, голыми руками медведя по весне заломал, когда тот, злой и отощавший за зимнюю спячку, выбрался из берлоги. Жилистым был охотник, и жилы те — что стальные пруты, из которых гномы куют легкие "женские" сабельки, покрывая их мудреной гравировкой так, что клинок кажется узорчатой лентой, а не оружием. А уж чего стоил взгляд…
Глаза Радея были словно два лесных озерца, заполненных прозрачной зеленой водой — такие же прохладные и невозмутимые. Редко, очень редко глаза его становились серыми, подобными речному льду, и тогда все, кто хоть немного разбирался в людях, стремились убраться с дороги охотника, да побыстрей — а оказавшись подальше, с пугливым любопытством вопрошали: неужто опять на Радееву невесту купеческий сын из Стольна Града позарился?
Настасья девка была справная, пригожая — не первая красавица на деревню, но уж точно не из последних — да и нрав легкий, задорный. Как ни пройдет по улице, с лукошком ли, с коромыслом или цветочным венком на голове — так словно солнышко теплым лучиком по лицам проведет. И пусть некоторые девки ее за чрезмерно высокий рост да косы черные дразнили "шестиной обугленной" — Настасья не обижалась, только улыбалась весело, да и уходила с ребятней в лес, грибы али ягоды собирать или же бралась за вышивку. Тут уж даже злостным насмешницам приходилось язычки усмирять — вышивка у Настасьи выходила столь тонкой и вычурной, что на торжище принимали за эльфийскую работу и платили в два, а то и в три раза большую цену супротив работ соседок. Многие девки на "девишниках" просили Настасью научить рисовать иглой и нитью столь же мудреные узоры, да только без толку все — сразу видно становилось, где мастерство, а где по подсказке да совету вышитое.
Всем хороша была девка, и умная, и веселая, и работящая, да вот с возрастом не сложилось. Перестарком оказалась, так к двадцати трем годам замуж и не вышла — то матери помогала искусным узором покрывать простые льняные рубахи, превращая те в праздничную одежду, то по дому хозяйничала… Две осени назад, когда слегла мать с лихоманкой, то совсем не до женихов стало, а уж после того, как единственной хозяйкой в доме осталось — и подавно. И каково же было удивление, когда на праздник зимнего солнцестояния в просторную старостину избу, где вовсю шла гульба, заявился Радей в белоснежной рубашке, сплошь расшитой дорогими изумрудно-зелеными шелковыми нитками, да так искусно, что казалось, будто бы на беленом полотне причудливым узором вились лозы никем не виданного цветка. Сразу понятно стало, кто с любовью выполнял каждый стежок, кто не пожалел выменянных на столенградском торжище ниток эльфийского переливчатого шелку для этой рубашки, сделанной для Него, любимого и единственного, всю жизнь ожидаемого.
Не с пустыми руками в тот вечер заявился Радей в старостину избу — поклонившись гостям, преподнес он отцу Настасьи связку лисьих и волчьих мехов, пышных, искристых, а самой невесте — витое серебряное кольцо и полушубок из чернобурой лисы, такой, что когда Радей набросил его зардевшейся девушке на плечи, то восхищенно-завистливо ахнули все девки в просторной горнице, потому как шубку такую не стыдно было и столичной княжне по праздникам носить.