Неприветливая сталинская эпоха
— Родился я в 1945 году. Мы жили в коммунальной квартире в Большом Козихинском переулке — мои родители поселились там незадолго до войны. Я жил с папой, мамой и моей старшей сестрой — дочерью папы от первого брака. Она была старше меня на 20 лет, относилась ко мне как к сыну. Мы очень дружили на протяжении всей нашей общей жизни (она уже умерла).
Отец был литератором. В это время он писал свою большую книгу о Мицкевиче, зарабатывал деньги переводами с польского. Жизнь была довольно трудной: сталинская эпоха неприветлива.
— Повлияло ли на Ваш выбор профессии то, что Ваш отец был литератором?
— Сложно сказать. У меня были пусть небольшие, но всё-таки способности к математике. Я хотел ею заниматься, даже думал о том, чтобы поступать на механико-математический факультет. Но при том, что я очень любил математику, я терпеть не мог физику — с ней у меня всегда были сложности, и это не давало мне пути на тот же мехмат. И тут незадолго перед тем, как я кончил школу, открылось отделение структурной и прикладной лингвистики на филологическом факультете, где математика была нужна, а физики совершенно не было. Меня это очень заинтересовало, и я туда поступил.
В литературной части филфак был очень тоскливым — было мало хороших профессоров. А лингвистика в этот период процветала — вероятно, до середины 70-х гг. Кроме того, можно было ходить не только на обязательные курсы, но и на множество спецкурсов. Я слушал арабский язык у Зализняка, индоевропеистику у Иллича-Свитыча, было много всего интересного и замечательного.
Ни Михаил Леонович Гаспаров, ни Сергей Сергеевич Аверинцев на филфаке не преподавали, хотя они кончили филфак. Классическое отделение решило их не оставлять — видимо, сочло недостаточно талантливыми, я уж не знаю. Так что в этой области слушать было особенно нечего, на мой вкус. Но какие-то лекции в Москве читались: иногда приезжал Лотман, читал какие-то доклады, был Вячеслав Всеволодович Иванов, который занимался литературой, был Владимир Николаевич Топоров, так что была среда, в которой можно было общаться.
Я стал заниматься историей литературы, у меня были работы в 70-е годы по русской поэзии XVIII века. Меня интересовали скорее историко-культурные проблемы, чем собственно литературные. Литературоведение как работа по медленному истолкованию текстов, медленному чтению — не самое мое любимое занятие. Мне интересна литература как часть истории культуры. И то, чем я занимался в своих литературоведческих работах, — это не истолкование какого-нибудь текста, а помещение литературного процесса в культурный контекст.
У меня есть работа про первые литературные биографии: как люди осознают себя литераторами, как строят свою литературную карьеру — это не про тексты, это социология литературы. Сейчас у меня вышла работа о Радищеве, про оду «Вольность», про то, что для него свобода явно связана с Апокалипсисом: вольность, свобода наступает с концом света. Это однозначно прочитывается. Почему-то предшествующие исследователи проходили мимо этого важного момента. Вот такими вещами в литературе я занимаюсь.
Когда я кончил университет, остался там работать. Тогда вместе с моим другом — он мой друг по сей день — Борисом Андреевичем Успенским мы занимались в основном лингвистикой, но не только. Время такое было, когда считалось (я до сих пор так считаю), что лучше заниматься многими разными вещами, чем сидеть всю жизнь на одном табурете и твердить одно и то же. Поэтому я занялся историей русской литературы.
Тут сыграла свою роль связь с Юрием Михайловичем Лотманом и с Тарту. Лотман был очаровательный человек. Широко известны его «Беседы о русской культуре». Они общие, но он необыкновенно живо сумел передать, как жили люди в то время. Есть там и фантастические идеи, его и заносило порой, как должно носить всякого творческого человека. Общение с ним было замечательным, всегда ты какую-нибудь идею из этого общения выносил.
Я защитил диссертацию в 1977 году, где-то весной, и решил, что получил право на отдых, на то, чтобы с полгода позаниматься чем-то другим. У меня были большие лингвистические планы, я собирался продолжать заниматься тем же, чем до этого — типологией языков, Я отвлекся на полгода и больше к типологии не вернулся. Перескочил отчасти в историю русской литературы, это привело меня к проблемам истории русского литературного языка.
Не нужно думать, что мы целеустремленно двигаемся по нашему научному пути. Всегда бывают какие-то случайности: одно с другим сходится, куда-то тебя подталкивает, и ты потом оказываешься в совсем другой ситуации, чем ты думал. Отчасти у меня это было связано с чисто внешними обстоятельствами моей работы.
В университете я работал в лаборатории, где занимались структурной типологией языков и компьютерной лингвистикой (я компьютерной лингвистикой никогда не занимался, занимался типологией). А потом нас, поскольку у нас были большие, по тем временам, вычислительные машины, перевели на экономический факультет: вместе с этой типологией языков, вычислительной лингвистикой, машинами. Экономическому факультету было совершенно всё равно, чем мы занимаемся. Мы были просто такие паразиты, которые существовали при ЭВМ. И это создало невиданную свободу.