По Будапешту идет молодой мужчина. Мы почему-то догадываемся, что он русский и ждем, видимо, какой-то напрашивающейся драмы – криминальной, шпионской, политической. Мы не знаем главного секрета – в наших условиях ожидание драмы само делается драмой, и, недоумевая, ведь ничего не происходит, мы смотрим, как этот русский в Будапеште заходит купить кофе, выходит с ним на улицу, смотрит в смартфон, потом по сторонам.
Стоит уточнить, что его зовут Егор, ему здесь нет тридцати, и его Будапешт – одна из множества точек назначения самой, наверное, странной волны русской эмиграции в середине десятых. Газетная статистика отъездов, общее ощущение, что разъезжаются все, и лозунг про «русский мир», ставший уже совсем казенным и не позволяющий называть этим именем – русский мир, – ту новую географию разъехавшихся по планете молодых интеллигентов.
Они уезжали не «за чем-то» (как когда-то за колбасой), не «от чего-то» (как когда-то от войн и голода). Можно предположить, что это была рефлекторная реакция на внутрироссийскую неподвижность – давайте заменим очевидное «застой» на менее заезженный синоним, чтобы было ясно, в чем может быть дело: Россия десятых застывала, останавливалась, любые слова звучали все глуше, любые надежды становились все несерьезнее. Егор в Будапеште – ученый-политолог, и наука в тот момент выглядела как маршрут побега; будучи редактором его журналистских текстов до отъезда, я видел, как в них на смену ситуативным реакциям откуда-то приходит что-то совсем другое – тогда казалось, что инстинкт исследователя, понимающего вдруг, что пространство, якобы знакомое всем, не просто не изучено и не описано, но описано совсем не теми словами, которых оно заслуживает. Такой инстинкт есть у многих (не у всех), но почему-то приводит он чаще всего к иллюзиям, будь то собственное мессианство или следование чужому, но можно отступить – и, наверное, уход (а с учетом географии – и отъезд) Егора в науку был отступлением, но, может быть, и отступление иногда становится тем движением, без которого можно застыть навсегда?
И вот Егор идет по Будапешту – уже тому, новому, орбановскому, который вдруг делается так похож на застывающую Россию, и университет, – а мы понимаем, что такое университет в Европе, – вдруг, оставаясь университетом, делается таким же врагом государства, каким и в России в те годы оказывалось едва ли не любое просвещение. Привычные объяснения делаются такими же ничего не объясняющими, как в России, и почему-то хочется думать, что круг героев этой книги начал складываться именно тогда – когда растерянный молодой русский гуманитарий бродил про Будапешту середины десятых.
Среди этих людей нет никого, с кем он не смог бы найти общего языка. География, политический контекст, темпераменты – неважно; каждый из героев книги переживал то же, что он или, так будет точнее, мы в середине российских десятых. Большой автопортрет в системе бесконечных отражений, и если кто ждал драмы, то вот она, экзистенциальная: люди, чувствующие себя чужими в торжестве какого-то очередного окончательного миропорядка и отчаянно идущие против него. Авантюристы, шпионы, жулики, художники. Вряд ли бунтари в классическом виде, скорее эгоисты, понимающие, что отведенная им по умолчанию роль не соответствует их интересам, но кроме них самих смену роли им не организует никто.
Двадцатый век даже сейчас, на исходе первой четверти двадцать первого, кажется кульминацией человеческого развития, максимально возможным, наверное, в масштабах всей истории отступлением от Средневековья, и чем масштабнее были ужасы, выпавшие на судьбу человечества в том веке, тем ослепительнее была надежда, которая (и это сейчас кажется чудом) иногда даже сбывалась. Говорить об этом в категориях счастья или несчастья было бы неверно, да и не повернется язык называть героев книги счастливыми. Но, отделяясь от общего людского потока, каждый из них становился бенефициаром века – возможности, которые давала тогда людям история, оказались так и не открыты до конца. Одна из новелл посвящена Северной Корее, и пусть это будет рифма к нашему описанию – кимирсеновский лозунг «чучхе», в буквальном переводе «сам себе хозяин», мог бы быть личным девизом каждого из героев книги. Чем масштабнее история, тем драматичнее противостояние с ней тех, кто хочется остаться хозяином самому себе.
Сейчас, когда Егор – уже респектабельный московский киновед и редактор, можно свернуть в сторону хэппи-энда, но нет, биография продолжается, и мы пока можем оценить только эту, заведомо неполную траекторию – журналистика-наука-кино. Интеллигентский опыт внутренней эмиграции у нас еще более внушителен, чем классическая эмигрантская традиция, но эмиграция всегда основана на поражении или разочаровании, а называть Егора Сенникова проигравшим или разочаровавшимся оснований нет никаких. Разгадка, видимо, тоже в этой книге. Самое бесспорное – любопытство; удивительно, но интерес к устройству мира сейчас – очень дефицитное человеческое качество, все, как правило, и так знают, что как устроена и какая чему цена, и на таком фоне человек, которому интересно, имеет как будто дополнительное зрение, делающее его сверхчеловеком. Кроме любопытства – любовь. К людям – да, само собой, но не к ним одним. Сенников любит мир и любит время; оказывается, человек двадцать первого века, лишенный ангажированности современника, видит и понимает несопоставимо больше, сохраняя это сверхчеловеческое восприятие и в своем времени, и пусть этот прогноз похож на самосбывающийся в том смысле, что Егор прочитает и подумает, что да, это идея, но интересно было бы прочитать вторую такую же книгу уже о людях нашего времени, тем более что оно в какой-то момент начало воспроизводить авантюристов и героев чуть ли не в тех же объемах, что и двадцатый век.