Недалеко от Этампа, если ехать в сторону Парижа, еще и поныне можно видеть большое квадратное здание со стрельчатыми окнами, украшенное несколькими грубыми изваяниями. Над входом находится ниша, где в прежние времена стояла мадонна из камня; но во время революции ее постигла та же участь, что и многих святых обоего пола, — она была торжественно разбита на куски председателем революционного клуба в Ларси. Впоследствии на ее место поставили другую деву Марию, правда, из гипса, но имеющую благодаря шелковым лоскуткам и стеклянным бусам довольно хороший вид и придающую почтенную внешность кабачку Клода Жиро.
Больше двухсот лет тому назад, а именно в 1572 году, здание это, как и теперь, служило приютом для жаждущих путников; но тогда у него была совсем другая внешность. Стены были покрыты надписями, свидетельствовавшими о различных этапах гражданской войны. Рядом со словами «Да здравствует принц»[1] можно было прочесть: «Да здравствует герцог Гиз![2]Смерть гугенотам!». Немного далее какой-то солдат нарисовал углем виселицу с повешенным и, дабы не было ошибки, внизу прибавил подпись: «Гаспар де Шатильон»[3]. Но, по-видимому, спустя некоторое время местностью овладели протестанты, так как имя их вождя было стерто и заменено именем герцога Гиза. Другие надписи, полустертые, которые довольно трудно было разобрать и еще труднее передать в приличных выражениях, доказывали, что короля и его мать щадили не более, чем вождей партии. Но больше всех пострадала, казалось, от гражданских и религиозных распрей несчастная мадонна. Местах в двадцати на статуе были следы от пуль, свидетельствующие, как ревностно гугенотские солдаты старались разрушить то, что они называли «языческими идолами». Если каждый набожный католик снимал почтительно головной убор, проходя мимо статуи, то каждый протестантский всадник считал долгом выстрелить в нее из аркебузы[4] и, попав, чувствовал такое же удовлетворение, как если бы сразил апокалиптического зверя[5] и ниспроверг идолопоклонство.
В течение уже нескольких месяцев между враждующими разноверцами был заключен мирный договор; по клятвы были произнесены устами, а не сердцем. Враждебность между обеими партиями продолжала существовать с прежней непримиримостью. Все говорило о том, что война только лишь замерла, все возвещало, что мир не может быть длительным.
Гостиница «Золотого льва» была наполнена солдатами. По иностранному выговору, по странной одежде в них можно было признать немецких конников, так называемых рейтаров, которые являлись предлагать свои услуги протестантской партии, особенно когда та была в состоянии хорошо их оплачивать. Если ловкость этих чужеземцев в управлении лошадьми и их искусство в обращении с огнестрельным оружием делало их грозными в час сражения, то, с другой стороны, они пользовались славой, может быть еще более заслуженной, отчаянных грабителей и беспощадных убийц. Отряд, расположившийся в гостинице, состоял из полусотни конных; они выехали из Парижа накануне и направлялись в Орлеан, чтобы остаться там в качестве местного гарнизона.
Покуда одни чистили лошадей, привязанных к стене, другие разводили огонь, поворачивали вертела и занимались стряпней. Несчастный хозяин гостиницы, с шапкой в руках и слезами на глазах, смотрел на беспорядок, произведенный в его кухне. Он видел, что курятник опустошен, погреб разграблен, а у бутылок прямо отбивают горлышки, не откупоривая; к довершению несчастья, ему было хорошо известно, что, несмотря на строгие приказы короля относительно военной дисциплины, ему нечего было ждать возмещения убытков со стороны тех, кто обращался с ним, как с неприятелем. В эти злосчастные времена общепризнанной истиной было то, что войско в походе жило всегда за счет обитателей тех местностей, где оно находилось.
За дубовым столом, потемневшим от жира и копоти, сидел капитан рейтаров. Это был высокий, полный человек, лет под пятьдесят, с орлиным носом, воспаленным цветом лица, редкой седоватой бородой, плохо прикрывавшей широкий шрам, начинавшийся от левого уха и терявшийся в густых усах. Он снял свою кирасу и каску и оставался в одном камзоле из венгерской кожи, который был вытерт дочерна оружием и тщательно заплатан во многих местах. Сабля и пистолеты лежали на скамейке у него под рукой; на всякий случай он оставил при себе широкий кинжал — оружие, с которым благоразумный человек расставался, только ложась спать.
По левую руку от него сидел высокий, довольно стройный молодой человек с румяным лицом. Камзол у него был вышит, и вообще во всем костюме заметна была большая изысканность, чем у товарища. Тем не менее он был всего только корнетом при капитане.
Компанию с ними разделяли две молодые женщины, лет по двадцати — двадцати пяти, сидевшие за тем же столом. В их платьях, сшитых не по ним и, по-видимому, попавших в их руки как военная добыча, сочетались нищета и роскошь. На одной был надет лиф из твердого шелка, затканного золотом, но совершенно потускневшего, и простая холщовая юбка, на другой — роба[6] из лилового бархата и мужская шляпа из серого фетра, украшенная петушиным пером. Обе были недурны собой; по их смелым взглядам и вольным речам чувствовалось, что они привыкли жить среди солдат. В Германии они не имели никаких определенных занятий. Женщина в лиловом бархате была цыганкой; она умела гадать по картам и играть на мандолине. Другая была сведуща в хирургии и, по-видимому, пользовалась преимущественным уважением корнета.