Повесть
1.
Игнат Архапов умер своей смертью в печи… то есть в обыкновенной русской печи, в которой варят и парят, сушат и жарят, которая так славно обогревает в холода и в любую пору года лечит от ломоты в костях, от простуды и старости, и она же хранит жилой дух деревенского жилья, как хранит человеческое тело свою нетленную душу. Конечно, печь — не лучшее место для такого исключительного события, как смерть человека, но так уж получилось, тут не утаишь.
Была зима сорок пятого, последняя военная зима. Старик Архапов жил один-одинешенек, обореваемый не болезнью, а общей слабостью; вставши поутру, он кое-как протапливал печь, чтобы сварить картошки и поддержать живое тепло в избе, а вечерами постилал на теплом поду грязное ватное одеяло и заползал на него, укладываясь на ночь. Случалось, что от уголька из жаратка одеяло начинало тлеть, но Игнат, учуяв запах горящей ваты, поплюет на пальцы и притушит этот малый пожар.
Спал Игнат, не раздеваясь, головой на шесток, в изголовье клал пару старых валенок, один на другой, и доволен был таким способом спанья настолько, что даже хвастал им в деревне: поясница, мол, за ночь хорошо прогревается, клопы не донимают, воздух сухой — дышится легко; а удобно-то как: курить захотел — кисет на шестке, уголек в золе жаратка; поесть — пожалуйста тебе тут чугунок с картошкой или пареной свеклой. Так он и умер, лежа на печном поду, глядя не закрывшимися глазами в дымоход, сквозь который, как говорили, и отлетела его душа к небу. Пролежал он мертвецом, должно быть, несколько дней, в выстывшей избе, в заледенелой печи и сам заледенелый: морозы как раз стояли лютые.
Первой узнала, что старик Архапов умер, Дарья Гурова. Кабы не она, небось, не скоро спохватились бы: Игната не то, чтобы недолюбливали в деревне, а будто побаивались. Никто к нему не ходил, да и он всех сторонился, жил на особицу. Но Дарье ли бояться или сторониться кого-то! У нее забота не своя и даже не колхозная — государственная; так сама она говорила. А государственная-то забота и на тот свет пошлет, не то что в дом к Архапову Игнату.
Раньше в Пятинах председательствовал муж Дарьи, Павел Семеныч Гуров. У него было два прозвища — Голопузый и Беспортошный. Впрочем, когда стал Пашка Голопузый председателем колхоза, прозвища постепенно выходили из употребления, чаще слышалось все-таки имя-отчество. На фронт он ушел в первый же день войны, не дожидаясь повестки, оставив председательское место на жену. Та заняла его с великой неохотой: знала, что несладко придется. Но кого другого поставить, если Дарья все-таки партейная? Она да муж ее, а больше партейных в Пятинах не было, да и в соседних деревнях тоже — в Ергушове, Задорожье, Матреновке, Тиунове… А беспартейного вряд ли признает на этой должности районная власть.
Ставши председательницей, Дарья приговаривала по каждому поводу: «Вот вернется Павел…». Это было для нее то же, что для верующего «Господи… помилуй».
Но ее Павел не вернется в Пятины — ухайдакали мужика в Польше, под городом Люблином. В конце-то войны жалобы Дарьи были безысходны: «Что ж такое — на каждом совещании и матом лают, и кулаком на меня стучат; а прислали уполномоченным начальника милицейского, так он и наганом грозил. Как чуть чего, так за кобуру… Нет уж, не бабье это дело — колхозом управлять». Однако ясно было и самой, что ходить ей в председательницах долго, потому как некем заменить.
К Архапову Игнату она пришла с нарядом: надо веять семенное жито, а веялка неисправна. Кто починит, как не Игнат? Мужики на фронте, а те, что дома, — разве это работники? Тот безногий, этот безрукий… Название одно, что мужики. Недаром же частушку кто-то сочинил:
Запевай, моя подруга,
И не бойся критики:
Все хорошие на фронте,
А в тылу рахитики.
Правда, старик Архапов больше по дереву, а не по железу был мастеровит, ну да все равно соображение имеется — так рассудила председательница. Потом она рассказывала:
— Зашла я к нему и говорю: «Игнат, черт-те дери, поимей ты совесть! Бабы работают, мужики воюют — один ты без дела сидишь!» Глянула: а он лежит в печи, головой на шесток — и жив не бывал…
2.
Федя Бачурин в этот день возил навоз. Ну, не он один — на четырех телегах возили: из коровника да из конюшни — на поле под названием Клюкшино.
Февраль уже, дороги замело; холодрыга страшенная, пока едешь — заколеешь. Мишка Задорный сваливал недалеко от дороги, кричал:
— Моя Краля по целине не вывезет!
Краля — это его лошадь, то есть за ним закрепленная. Она, правда, нервная, горячая, будто для верховой езды только и годна. Но, конечно, вывезла бы — просто Мишка лодырь, каких мало, за что ни возьмется, все норовит сделать кое-как, лишь бы отбояриться. Свалив без всякого толку возу дороги, он нахлестывал Кралю: скорей, скорей во двор, где нет этого леденящего ветерка, где стоят заиндевелые, но все-таки теплые коровы, новорожденные телята, хромая кобыла Чебутыка с нелепо длинноногим жеребенком Яшкой, ездовой бык по имени Мокей Мокеич и еще один такой же бык — Жмых.
Федя только усмехался, слушая дурашливые крики Мишки и глядя ему вслед; хоть и досадно было, но правил на дальний край поля. У него Серуха — лошадка старательная; она только в ходе не быстра, зато сколько ни наклади — вывезет! А случись застрять — из любой трясины вытащит. Она Крале не завидует, что та легко отделывается, а даже, оглядываясь, явно осуждает ее и, конечно же, одобряет Федю: надо, надо развозить навоз по всему полю. А так-то нельзя, как Мишка с Кралей; раз сделаешь плохо, два плохо, а потом разбалуешься — все через пень-колоду пойдет.