Солнце садится, оставляя в дартсмурском небе неряшливые лохмотья малиновых облаков. Где-то в папоротниках фыркают и отдуваются невидимые жилистые пони. Последний звонок: горластые грачи спешат на ночлег, дрозд перед сном нарывается на еще одну потасовку за территорию. Мышонок полевой семенит домой, но вот он встопорщился в страхе перед совой. Самое начало весны. Ягнята блеют, призывая мать. Под землей готовятся к ночным похождениям созревшие для гона пахучие барсуки. Уши у лиса пламенеют, он прочищает горлышко.
Тьма охватывает землю, а потом и небо. Единственный источник света теперь — малый квадрат. Свет исходит из окна уединенного коттеджа. А точнее, от настольной лампы на струбцине производства «Хабитат», согнутой над маленьким складным столиком внутри под окном. Лампа делит на две части столик с заляпанной высохшим томатным соусом тарелкой, связкой ключей и просроченным лондонским телефонным справочником.
Вся эта утварь, как и коттедж, принадлежит Филипу Мёрдстоуну. Последний, так и не сняв пальто, сидит, уставившись на иллюзорный жар электрокамина с функцией имитации живого пламени. Он держит пинтовый стакан с мутноватым крепким сидром, налитым из стоящей у кресла двухгалонной пластиковой канистры, — и время от времени прикладывается к нему, словно спохватываясь. Поддельные угли, питающие поддельное пламя, покоятся на решетке просторного камина, сложенного из неровных гранитных плит.
На каминной полке тускло поблескивают несколько памятных призов. Один — кусок стекла, а вернее прозрачного пластика; погребенная внутри торжественная надпись читается только под наклоном. Второй — довольно безвкусная статуэтка, изображающая ребенка, который сидит, скрестив ноги и впившись глазами в книгу. Есть и три иных, и со всех пяти давно пора смахнуть пыль.
Вот уже изрядное время — начав задолго до заката — Филип Мёрдстоун твердит и твердит одну и ту же горькую фразу, словно мантру, несущую утешение.
Она такова: «Я в жопе».
Она его не утешает.
В обычной жизни, как и в своих романах, Филип склонен оставлять самые существенные вопросы без ответа. Сейчас же, в припадке самобичевания, смотрит им прямо в лицо. Даже не вопросам — вопросу. Суровое самодознание, которому он себя подверг, вылилось в одно-единственное недоумение: на кой он продал свою душу?
Ответ: потому что он на мели. Без гроша. Нищ. Он — человек нищий. Знаменитый — ну ладно, известный, — но голь перекатная. Эта неприглядная истина нередко посещает его под знаменами темной ночи. Он гонит ее прочь, включая прикроватное радио и растворяясь в программах «Всемирной службы Би-би-си» о выращивании пиявок в Камбодже или новейших танцевальных модах Саудовской Аравии, — но помогает не всегда.
Безденежье не всегда ужасало его; в конце концов, на то и почтенная традиция литераторов — жить в нищете. Особенно русских литераторов. Умирать в нищете, однако, уже не так привлекательно. Умирать от нищеты — не привлекательно вовсе.
Филип знает, почему продажи его книг резко пошли под откос. И качество тут ни при чем. Каждую субботу он покупает «Гардиан» — в магазинчике на углу Брайен протягивает ему над стойкой очередной выпуск: в полиэтиленовой упаковке, точно порнографическую версию свитков Мертвого моря. Подписан Филип и на журнал «Автор». Так что он в курсе происходящего. О да. Писатели больше уж не затворяются от мира, создавая глубокомысленную изысканную прозу. Нет. Они вынуждены проводить львиную часть времени, торгуя собой в треклятом интернете. Занимаясь блогингом, твитами и апдейтами своих чертовых фейсбучных страничек и разнесчастных нарциссических веб-сайтов.
Минерва уже несколько раз поминала его досадный провал по этой части.
— Минерва, но это же к настоящей работе не имеет ни малейшего отношения. Уж вы-то должны понимать.
— Да все я понимаю, Филип. Я, знаете ли, не совсем дура, хотя и ваш агент. Зато к деньгам это все имеет отношение самое прямое. Прошли те дни, когда можно было просто-напросто написать чертовски хорошую книжку и подождать, пока за ней выстроятся очереди. Читателей, дорогой мой, надо френдить. Они хотят быть подписчиками. Хотят быть френдами. Нельзя отсиживаться в упоительном уединении. Да и не так уж оно упоительно, ваше уединение, верно?
Но он отказывался хоть что-то менять. Не из луддизма, ни в коем разе. Ничего подобного. Он и сам периодически садился на ежемесячный автобус в Тависток с написанным от руки перечнем Всего, Что Надо Выяснить, и проводил добрый час, а то и больше, в библиотеке за компьютером. Считал себя виртуозом гуглопоиска. Вот это работа. От этого польза есть. Но все остальное, весь этот пустопорожний сетевой треп… Нет. Нет. Нет!
Он мнил себя благородным — ну ладно, упрямым — сопротивленцем. Вплоть до сего дня. Сегодня — что за день неприглядных истин! — он вынужден был признать, что обманывал сам себя. Водил себя за нос. Абсолютнейше неопровержимый, чтоб его, факт состоял в том, что он позволил себе отстать от жизни. Совсем как какой-нибудь допотопный ремесленник — например, часовщик, — который поднимает взгляд над верстаком и вдруг обнаруживает, что мир перешел в цифровой формат, а его дни сочтены. Или верный и опытный сотрудник, который в один прекрасный день, придя на работу, узнает, что его заменили обрывком компьютерной программы, разработанной каким-то малолеткой из Бангалора.