Холодный ветер раздувал полы сюртука и студил спину, но Ханох не обращал на него внимания. Он стоял, упершись в каменный парапет, отделяющий площадку перед зданием ешивы от склона холма, и смотрел на крыши Бней-Брака. Вдали, неровно подрагивая красными огоньками антенн, громоздились башни и параллелепипеды тель-авивских небоскребов, а внизу, сразу за двадцатиметровым скатом, начинался пестрый клубок черепичных крыш, бойлеров и мачт электрической компании.
До женитьбы Ханох прожил в Бней-Браке пять лет и память о тех годах, поначалу горьких, а затем постепенно наполнявшихся медовой сладостью удачи, до сих пор дрожала где-то глубоко внутри, словно заключительный аккорд фортепианной сонаты. Он часто приходил сюда, сначала, когда учился в ешиве, а потом в перерыве между заседаниями суда. Глаза, расплющенные беспрерывным разглядыванием букв, буквочек и буковок в толстенных томах Талмуда и раввинских респонсах, требовали отдыха, а простор, открывавшийся сразу за парапетом, успокаивал и лечил. Событие, перевернувшее всю его жизнь, тоже случилось здесь, на площадке перед зданием ешивы.
Ханох хорошо помнил тогдашние отчаяние и злость, но, если бы можно было вернуться в ту неустроенность, он бы немедленно бросил нынешние благополучие.
«Благополучие! — Ханох горько усмехнулся. — Покой! Впрочем, до недавнего времени так и было».
Перед его мысленным взором предстало лицо жены. Он вспомнил ее улыбку, ее мягкое, желанное, единственное в мире разрешенное ему тело и застонал, вцепившись пальцами в твердый камень парапета. Десять лет прошло со дня их свадьбы, четырех детей родила Мирьям, а Ханох по прежнему желает ее и с волнением ждет того момента, когда в ночной тишине, заливающей квартиру до самого потолка, можно тихонько опустить ноги на пол и пойти к ней, ненаглядной и ласковой. Но теперь это стало немыслимым, невозможным: то, что разделило их — больше чем смерть, ведь за порогом небытия души любящих супругов снова встречаются, а с ними этого не произойдет.
В Израиль Ханох попал двадцати трех лет отроду. После службы в Советской армии он вернулся в свой маленький городок на Полесье, поработал столяром, автомехаником, помощником библиотекаря и, взлетев, вместе со многими на гребень отъездной волны, оказался в Тель-Авиве. Родители от него многого не ждали: всей предыдущей жизнью Ханох доказал, что способен в любой момент выкинуть самый замысловатый фортель, поэтому можно было устраиваться хоть и с нуля, но зато по собственному представлению и вкусу.
Немного поработав механиком в маленьком гараже южного Тель-Авива, он как-то от нечего делать забрел в синагогу, оказался на лекции бней-бракского раввина и пропал. Лекцию раввин читал «оф идиш», а этот язык Ханох любил больше всего на свете. В его городке на идиш говорили не стесняясь, во весь голос и до шести лет Ханох вообще не знал, что существуют другие языки. В школе ему пришлось довольно туго, однако русский он выучил быстро, уже к третьей четверти обогнав в скорости чтения своих одноклассников. Так же быстро он, спустя несколько лет, выучился читать на идиш и стал завсегдатаем еврейского отдела городской библиотеки.
Вообще, к языкам Ханох питал особое пристрастие, и даже мечтал пойти учиться куда-нибудь, где занимаются языками, но как-то не сложилось. Родители отнеслись к его мечтам с недовольством, предпочитая видеть сына рабочим с хорошей специальностью в руках, чем интеллигентом с непонятной профессией. Наверное, назло им Ханох и менял работы одну за другой.
Подойдя к раввину после лекции, Ханох обратился к нему на идиш. Через пять минут разговора раввин воскликнул:
— Как давно я не слышал такой красивый и богатый язык! Чем вы занимаетесь в жизни, молодой человек?
Услышав слово «гараж» раввин поморщился.
— У меня в ешиве открывается группа, которая будет учиться на идиш. Жилье и стол мы обеспечиваем. Хотите?
— Хочу! — воскликнул Ханох, еще не понимая, что с этой секунды в его жизни наступают огромные и необратимые перемены.
Учиться оказалось интересно и легко. Поначалу Ханох купался в идиш, словно в бассейне с драгоценным вином, то, погружаясь в него по самую макушку, то, смакуя каждый глоток, а то, просто отдыхая, блаженно покачиваясь на мелкой волне речи. Быстро выяснилось, что, помимо идиша нужен еще иврит. Он раскрылся перед ним, точно дамская сумочка под пальцами карманника. Иврит Ханох не учил, а вспоминал, словосочетания и деепричастные обороты сами собой всплывали из глубин подсознания. Когда дело дошло до Талмуда, и пришлось осваивать арамейский, Ханох напялил его, как напяливают перчатку на растопыренные пальцы, потом стащил, крепко уцепившись за сказуемые, и вывернул наизнанку. Внимательно рассмотрев швы, там, где арамейский пересекался с ивритом или напоминал идиш, он надел его обратно с тем, чтобы уже никогда не снимать, и пользоваться им точно родным, выученным в детстве языком.
Самые замысловатые рассуждения в Талмуде Ханох разгрызал играючи. Его истосковавшийся по делу мозг работал, будто хорошо смазанная машина, не давая ни одного сбоя. Раввин и преподаватели дивились на необычного студента.