Что тут поделаешь, браток, когда ты внизу, все тебя колотят. Все, брат, даже полные слабаки. Тебя бросают на канаты, тебя загоняют в угол. Давай, давай, теперь ты являешься с утешениями. Маска, я тебя знаю. Всякий раз, как думаешь об этом, — убраться бы, убраться отсюда. Ты думаешь, что я на стенку лезу, но мне просто больше невмоготу валяться здесь целый день. Ах, как тянутся зимние ночи, помнишь паренька в лавке, он все пел «Ах, как тянутся...». И это так, браток. Они беспросветней, чем надежды бедняка. Подумай, я ночей почти и не видел, это вот сейчас столкнулся с ними... Всегда ложился рано, в девять, в десять. Босс говорил: «Давай в постельку, малыш, завтра надо молотить сильно и без устали». Если разок-другой мне удавалось сбежать, то по чистой случайности. Босс... А теперь все время вот так, глядеть в потолок. Это еще одно, чего я не умею, — смотреть вверх. Все сказали, что так было бы лучше, что я сделал большую глупость, когда встал на счет два, злой как собака. Он прав, останься я лежать до счета восемь, белобрысый не справился бы со мной так просто.
Но так уже вышло. И еще кашель вдобавок. Потом тебе тащат микстуру, делают уколы. Бедная сестренка, сколько ей приходится со мной возиться. Мне одному и пописать не сходить. Сестренка у меня хорошая, поит горячим молоком, рассказывает всякое. Кто бы мог только подумать, малыш. Босс всегда зовет меня «малыш». Апперкотом, малыш. На кухню, малыш. Когда я дрался с негром в Нью-Йорке, босс беспокоился. Я сидел с ним в отеле перед выходом. «Ты продержишь его шесть раундов, малыш», но негр молотил как мельница. Негр, как его звали, этого черного, Флорес или как-то так. Крепкий орешек, брат. Красиво дрался, раз за разом набирал очки. Апперкот, малыш, поддай ему, апперкот. Носатый был прав. В третьем раунде он свалился как тряпка. Прямо желтый стал, этот негр, Флорес, кажется, что-то такое. Видишь, как можно обмануться, поначалу мне казалось, что с белобрысым будет проще. Никогда нельзя слишком надеяться, браток. Он отделал меня по первое число. Захватил меня врасплох, зараза. Бедный босс, поверить не мог. Как я только поднялся. Я ног под собой не чуял, так он меня там уделал. Не повезло, малыш. В конце концов, всем достается. Бой с Тани, помнишь, бедняга Тани, какая молотилка. Видно было, что Тани вернулся. Молодчина этот индеец, он заходил отовсюду, и так, и этак, сверху, снизу. И ничего не мог он мне поделать, бедняга Тани. А когда я пошел в его угол поприветствовать его, лицо у меня порядком болело, все-таки он сумел зажать меня и потрепать на славу. Бедняга Тани, знаешь, как он взглянул на меня, я положил перчатку ему на голову и смеялся от радости, мне хотелось смеяться, ты понимаешь, что не над ним, бедный парень. Он едва посмотрел на меня, но мне стало как-то так... Все на меня набросились, молодчина, ай да малыш, вот силен, а Тани, понурившись, среди своих, все они притихшие, как мыши. Бедняга Тани. И скажи только, чего это я о нем вспомнил. Может, я так же посмотрел на белобрысого в тот вечер. И чего тут вспоминать. Дело труба, браток. Теперь притворяться нечего. Уделали тебя, и с приветом. Плохо, что я не хотел этому верить. Я лежал в отеле, а босс курил и курил, почти что в темноте. Помню, что было жарко. Потом мне положили лед, только представь на минутку, я со льдом. Носатый ничего не говорил, плохо, что он не говорил совсем ничего. Клянусь, мне хотелось плакать, как в тот раз, когда она... Но чего тебя расстраивать зазря. Если бы я был один, клянусь, я бы разревелся. «Не повезло, босс», — сказал я ему. Что еще я мог ему сказать. А он все пыхтит и пыхтит сигарой. Хорошо еще, что я заснул. Как теперь, всякий раз, как мне удается отключиться, это точно выигрыш в лотерее. Днем еще есть радио, сестренка его принесла, радио, по которому... Поверить трудно, браток. Так вот, слушаешь себе танго и всякие спектакли. Тебе нравится Канаро? Мне нравится Фреседо, брат, и Педро Мафия. Я же видел их у ринга, в первых рядах, они всегда приходили смотреть на меня. Думаешь об этом, и время идет быстрее. Но ночью совсем хана, старик. Ни радио, ни сестренки, и вдруг тебя как разберет кашель, и никак не остановиться, кто-нибудь с другой кровати обозлится и прикрикнет на тебя. А подумать только, что прежде... Знаешь, я теперь завожусь легче, чем раньше. В газетах писали, что я мальчишкой дрался с возчиками на рынке Кема. Чушь собачья, брат, я никогда не дрался на улице. Разве что раз-другой, да и то не по моей вине, клянусь. Можешь мне поверить. Всякое случается, стоишь с приятелями, подходят другие, и вдруг началась драка. Я этого не любил, но когда я врезал первый раз, то понял, что мне нравится. Конечно, как тут не нравиться, когда достается другому. Мальчишкой я дрался левой, ты не поверишь, как я любил бить левой. Моя старуха прямо перепугалась, когда первый раз увидела меня на ринге с типом, которому было лет тридцать. Она, глупая, думала, что меня убьют. Когда этот тип свалился, она глазам своим не верила. И скажу тебе, что я тоже, знаешь, поначалу мне все казалось, что мне просто повезло. А потом носатый привел в клуб одного друга, посмотреть на меня, и тот сказал, что надо продолжать. Помнишь те времена, друг. Какие громилы. И настырные же попадались, я тебе скажу. «Ты себе бей, да и только», — твердил друг босса. Потом заговорили о профессионалах, о боях в клубах «Парк Романо», «Ривер». Откуда мне было знать, у меня никогда не было пятидесяти монет, чтобы идти кого-то смотреть. Как-то раз он дал мне двадцать песо, то-то было радости. Это было с Талой или с тем тощим левшой, я уж и не помню. Я вывел его из строя за два раунда, он меня и не коснулся. Знаешь, я всегда жалел лицо. Если бы только знать наперед, как будет с белобрысым... Думаешь, рожа у тебя железная, а тут тебе врежут, что в глазах потемнеет. Где уж там железная. Двадцать песо, браток, только вообрази. Пять я дал старухе, клянусь, чтобы видела мою щедрость. Она, сердечная, все хотела прикладывать мне цветочный одеколон на содранное запястье. Что только старухе, бедняге, не вздумается. Если хочешь знать, она одна так обо мне заботилась, потому что другая...