Вот уже тридцать лет кровоточит в моей душе воспоминание о воркутинском расстреле. Расстрел был массовый. Приговор, вынесенный местной «тройкой» НКВД, утверждался в Москве по списку. Сколько было в том списке жертв, и поныне остается тайной, схороненной в архивах. Приблизительно – девятьсот. А может, и больше.
Фамилии ста пятидесяти из них товарищи впоследствии восстановили по памяти. Со многими из них я был знаком по архангельской пересыльной тюрьме и по воркутинским лагерным баракам, в которых мы жили вместе зимой 1936-37 года за год до расстрелов. Трое из казненных – Липензон, Крайний, Максимчик[1] – были моими друзьями по одесскому комсомолу. А еще один – Григорий Баглюк[2] – был моим близким, моим любимым другом все последние тринадцать лет своей жизни – продолжалась же она всего тридцать три года.
Не только приговор был утвержден списком, но и сами расстрелы проводились целыми партиями, по пятьдесят человек в каждой.
Невиновность казненных установлена через два десятилетия. Она перед всем миром подтверждена тем, что само государство, чьим именем выносился смертный приговор, реабилитировало их посмертно. И обвинительный акт против них обернулся обвинением общества, в котором оказалось возможным такое массовое средневековое злодеяние. Поэтому, восстановив гражданскую честь погибших посмертно, их поторопились забыть, ибо обществу неприятно помнить имена, в которых оно слышит суровый и вечный укор себе.
Единственный честный ответ на этот молчаливый укор – раскрыть запрятанное, придать гласности всю деятельность тайных судилищ. Скрывать ее – значит покрывать инквизиторов. Ни одно из последующих поколений не может отмыть руки от крови расстрелянных, пока оно не займется расследованием дел инквизиции, выносившей массовые приговоры.
В конце прошлого и начале нынешнего века целая страна, а за нею и лучшие люди всей Европы несколько лет подряд будоражили мир из-за неправедного приговора, вынесенного одному только человеку – Дрейфусу. А в нашей социалистической стране почти в середине этого высокогуманного века выносились приговоры по сходному и не менее ложному обвинению. Но – приговоры куда более жестокие, вплоть до смертной казни. И было таких приговоров не один, и не сто, и не тысяча. А сотни и сотни тысяч. Однако никто не взволновался. Никто! Все совершалось при полном молчании общества, хоть и знали о каждом аресте и соседи, и товарищи по работе, и просто знакомые, так что число знавших было во много раз больше числа арестованных, – а арестованные исчислялись миллионами. Единственное, что волновало знавших – это тревога о себе: не придут ли сегодня ночью и за мной? И конечно же, каждый, ожидавший ареста, твердо знал о себе, что он ни в чем не виновен, – тем самым он признавал невиновность других, арестованных ранее.
Но даже себе он боялся это сказать, ожидая ареста. Никто не отваживался не то, что заняться делом арестованного, как занялся Золя делом Дрейфуса,[3] но хотя бы спросить на собрании тех, кто кричал: «распять его!», – а не надо ли хоть мало-мальски разобраться – за что распинать-то? Нет, и распинали, и гвозди подносили молча.
Только жены да матери носили передачи тем, кто ждал распятия. Жены и матери оказались лучшей частью общества молчаливых.
В те годы людьми двигал страх – самое элементарное из чувств. Он привел миллионы людей к духовному крушению и внутренней нищете.
Прошли десятилетия. Сейчас в людях говорит уже не страх в его оголенном рефлекторном виде, как в 37 году. Наступило время разума. Но оказалось, что страх-37 имеет изотопы. Изотопы страха-37 оказывают действие на другие стороны человеческого организма. Подсознательная защитная реакция организма все та же – отстраниться, сжаться в комочек, прикрыться рукой, но реакция сознания, вырабатываемая новым изотопом – иная. Уже не слабостью своей перед грозной машиной государства, не покорностью перед Исторической Необходимостью оправдывает себя поколение, не испытавшее страха-37, а самоновейшим просвещенным научным трезвым здравым смыслом: тсс, тише, ибо шуметь некультурно; зачем интересоваться лагерями трудового перевоспитания – ведь туристский лагерь интереснее; не будем вмешиваться не в свое дело – все равно ничего не изменится; займемся лучше другими, более приятными делами: спортом, искусством и наукой – нельзя же быть ограниченным человеком; здравый смысл прежде всего – поэтому давайте забудем.