Все три окна в комнате были распахнуты настежь. Солнце било в окно напротив, в занавеску. Чтобы ее сделать, в свое время Лядову пришлось нарисовать эскиз, подглядывая в разворот размочаленной книги — в предлагаемых терминалом образцах не нашлось ничего подходящего. Сложнее всего было с фактурой ткани. Помучившись день-другой, Лядов наведался в Музей истории. Почему-то казалось важным потрогать древнюю портьеру. Это стоило долгого уговаривания служителя Музея, который никак не мог взять в толк, чем хуже сувенирный кусочек ткани, мгновенно созданный музейным репликатором.
Сумрак в комнате был текучим, неверным: качнет ветер занавеску — на полу вспыхивают горячие солнечные пятна.
Пол не тронут. Видом своим тот вполне походил на циклеванный сосновый паркет — теплый, янтарный, почти живой.
Люстру Лядов изготовил собственноручно — собрал из деталей, по чертежам заказанных синтезатору. Люстра получилась кривоватой, но никто этого не замечал, так как даже само слово было забыто. Лампочку накаливания сымитировать не удалось — для этого пришлось бы создавать электропроводку, выключатель, патрон, цоколь. А чего бы стоило сделать вольфрамовую нить? Внутри плафона вспыхивал стандартный осветительный элемент. В конце концов, важна не тотальная имитация, а настроение.
Проще всего дались обои — скопированный фрагмент стены из давно забытого фильма.
Дверью на петлях, что вела в комнату, Лядов гордился особо. Берясь за тяжелую медную ручку, после которой пальцы несли особый запах, слушая мягкий шепот смазанных — настоящих металлических! — петель, шагая через порог внутрь или выходя, он ощущал необъяснимую значимость, словно приобщался к чему-то. Дверь досталась ему волшебным образом. В поисках новой информации, касающейся предмета его увлечений, Лядов наткнулся на анонс съемок исторического фильма. Он быстро познакомился с режиссером, рассказал о своей страсти и даже указал художнику и костюмеру на мелкие ошибки. Дверь целиком материализовали на большом синтезаторе в студии — вместе с петлями, медной ручкой и ключом в звонко щелкающем замке.
Своей комнатой Лядов был доволен — в последнее время часами сидел в ней, ничего не делая, и чувствовал, что он дома. Обегая взглядом жилище, механически отмечал, что еще можно заменить на милый сердцу анахронизм, вместо того, чтобы заняться чем-нибудь полезным — вот хоть, почитать малоизвестные мемуары, за которыми охотился несколько месяцев. Созерцательное безделье начинало пугать. Впервые в жизни он не понимал себя. Например, зачем, оставаясь в комнате, он запирает дверь на два оборота?..
Лядов опустил тетрадь на колени. Четверть часа он бездумно смотрел на выцветшие строчки, на ворсистую темную бумагу. Вот и этого уже мало. Не читается. Наверное, будь доступным то, что разом и навсегда решило бы его мучения… Но физики соглашались с предшественниками: двигаться против стрелы времени нельзя. Лядов и сам не был уверен, что хочет посетить эпоху своего «душевного томления», как выразился специалист по архивам, с которым он общался много месяцев в поисках редких материалов. Это было любовью на расстоянии, когда избегаешь встреч с предметом обожания, ибо не знаешь, что ему сказать, или боишься разочароваться. Лядов не знал. И боялся. Но с каждым днем становилось все яснее, что тянуть дальше невозможно. Он понял это сегодня утром, едва проснувшись. Несмотря на всепоглощающую увлеченность предметом, тематических снов он не видел, не считая редких выхваченных молнией маловразумительных картинок, которые можно было истолковать как угодно — подсознание до сих пор держало оборону своих тайн лучше микромира. Но было и другое. Сегодня опять приснился этот необъяснимо страшный, мучительно-манящий, как дно бездны, сон. Сон этот без изменений изредка повторялся, начиная с глубокого детства. Первый раз это случилось давно. Темный всесильный ужас тогда вжал пятилетнего Лядова в подушку, заставив в оцепенении, не смыкая глаз, пролежать до утра. Надо было затаиться, не шевелиться и не дышать, чтобы темное, огромное и страшное прошествовало где-то рядом и сверху, лишь задев краем своих одежд. Последний год сон снился чуть ли не каждую неделю.
И вот сегодня снова.
Лядов тут же проснулся сильно бьющимся сердцем и даже торопливо вскочил с кровати, чтобы Корее вырваться из мучительных объятий.
Сон пугал атавистическим ужасом, хотя ничего страшного там не происходило.
Лядов стоял на пятачке полинявшей — то ли выгоревшей, то ли засвеченной ярким мертвенным светом — травы. Источник света всегда располагался слева и чуть сзади, оставаясь невидимым. В остальном почти все вокруг было скрыто черной мглой — ни неба, ни горизонта. Лишь далеко впереди за огромным мрачным кочковатым полем угрюмо колыхались седые океанские валы. Во сне Лядов знал одно: надо во что бы то ни стало быстро перечерпать всю океанскую воду сюда, по эту сторону поля. В руках оказалась чайная ложка, и, сжимая в кулаке бесполезный кусочек металла, Лядов со всей отчетливостью понимал, что не успеет. Он даже не знал, с чего начать. Однако вычерпать воду было крайне необходимо. Застыв на месте, он смотрел на бесконечное поле, на далекие волны, не в силах ни сделать должное, ни отказаться от него. В этот момент степень беспомощности, отчаяния и безнадежности превосходила все мыслимые пределы. Потом все вокруг замирало в ожидании, и появлялось другое ощущение: из мглы над головой начинало что-то стремительно приближаться. Что-то огромное, гораздо большее, чем кочковатое поле, неисчерпаемый океан и безнадежное отчаяние вместе взятые. Лядов понимал, что опоздал.