ТЕАТР КОРНЕЛЯ И РАСИНА[1]
Перевод Н. Хуцишвили
Знакомя советских читателей с избранными пьесами Корнеля и Расина, мы отнюдь не считаем эти произведения «литературными памятниками», чуждыми интересам наших дней.
Было время, когда произведения этих двух великих писателей истолковывались как выражение определенных вкусов, связанных с обществом старинной французской аристократии, превыше всего ставившей изящество и благородство — качества, которые, претворяясь в стиль, представляются нам крайне искусственными и не имеющими истинной ценности. Однако подлинные достоинства этих пьес заключались совсем в ином, и мы в этом сейчас твердо убеждены. Вот с этой новой точки зрения нам и надлежит рассмотреть театр Корнеля и Расина.
Начнем с того, что французская трагедия XVII века — это трагедия героического действия. Приемлем мы это или нет — но это так. Она строжайшим образом изгоняет всякую лирику и всякого рода философские рассуждения. Герои трагедии — это люди, которые, вольно или невольно, вовлечены в действие. Им предстоит решить проблему героического действия, они принимают решение и осуществляют его. Родриго должен сделать выбор между честью и любовью, Андромаха между верностью памяти Гектора и жизнью своего ребенка.
Это театр более человечный, в строгом смысле слова, и более земной, чем всякая другая форма драматического искусства. Быть может, именно по этой причине многие выдающиеся люди хотя и восхищаются им, но принимают с некоторыми оговорками. Им больше нравится наблюдать трагического героя в борьбе с неодолимыми силами, — будь то воля богов, как в греческой трагедии, или Рок, или порабощающая власть наследственности, как в «Привидениях» Ибсена, или столкновение огромных человеческих масс, устремленных в будущее, с силами прошлого. Здесь иное: герои Корнеля и Расина борются со своими собственными страстями.
Этот тип трагедии, чисто земной и человечный, стал французской классической трагедией, и Корнель первый запечатлел его характерные черты. Его герои вызывают восхищение своим подлинным величием, своей энергией, неотделимой от простой человечности. Долгое время мы их плохо понимали. Мы видели в корнелевских героях воплощение холодной и твердой воли, всецело направленной на выполнение того, что они считали своим долгом. Такое понимание, несомненно, было ошибочным. Герои Корнеля — люди, наделенные страстями. Для Родриго в «Сиде» честь дорога не меньше, чем Химена; у молодого Горация любовь к родине — это не просто сознание долга, но высокая страсть.
В этом свете мы и должны рассматривать трагедии Корнеля. И тогда перед нами раскроется жизнь во всей ее чудесной и трагической напряженности. Величественные фигуры корнелевских персонажей не менее человечны, чем толпы иных героев. Они человечны даже в большей мере, ибо, жестоко страдая, преодолевают свои сомнения, колебания, муки с мужеством возвышенных натур.
Как можно разделять мнение о том, что герой Корнеля цельная, но холодная натура, когда мы читаем сцену, где Родриго и Химена встречаются первый раз после смерти графа? Этот мучительный крик сердца — страстный спор героического самоотречения и любви, внезапно прорывающаяся нежность, с трудом одержанная победа — все это свидетельства такой высокой человечности, что сцена потрясает душу. И то же в «Полиевкте». Паулина осмеливается признаться тому, кого она когда-то любила, что ее рассудок — иными словами, долг супружеской верности — не заглушил в ней прежней любви и что ее сердце по-прежнему волнуют те же чувства и она подавляет их ценой жестоких усилий.
Столь частая ошибка в понимании характера корнелевского героя объясняется, быть может, тем, что наиболее ярким воплощением этого героя считался образ молодого Горация. Однако достаточно без всякой предвзятой мысли прочесть сцену, где он объясняется с Куриацием (II, 3), и мы увидим, что этот образ нисколько не соответствует представлению Корнеля о героическом характере. Образ Горация построен на преувеличении. Корнель подавил в нем всякое человеческое чувство. Он более не человек, он — «варвар», и Куриаций произносит это слово. Куриаций же остается человеком. Он не менее мужествен, в нем не меньше решимости исполнить свой долг. Но он страдает и не стыдится своих страданий, думая о предстоящей борьбе с людьми, которые связаны с ним самыми дорогими узами.
Почему случилось так, что в трагедиях, исполненных самой высокой человечности, критики видят лишь отвлеченные построения ума? Почему говорят о «диалектике корнелевского героя»? Истина бесконечно более проста и прекрасна. Чтобы судить о шедеврах искусства и литературы, мы всегда должны помнить о том, что они суть наивысшее выражение определенного исторического момента, момента жизни того общества, в недрах которого они создавались, и что произведения эти велики лишь в той мере, в какой они смогли выразить глубинные силы своего общества и своего времени. Греческая трагедия — это греческий полис с его кровавыми мифами и потребностью в искуплении. Шекспир — это елизаветинская Англия. И если «Война и мир» Толстого — шедевр непреходящей ценности, обращенный ко всему человечеству, это прежде всего потому, что великий писатель сумел гениально выразить душу России в трагический момент ее истории.