Чего вспугнулся-то? Сиди, не бойся, филин это. Рано еще, не время. Я скажу когда.
Ты про ольмень-цвет от кого узнал? От Вовки? Я думал — от Алексея Борисовича… А Вовка, как он там? Ну? Неуж до выставки допустили? Гляди, названье какое изобрел — «Свет солнечный», великое название… Чего ж мне-то, хитрованец, ни строчки? Картину его выставили, а он — молчок. Первая… Мало что первая, отец ведь.
Брось-ка еще хворосту. Вон оттуда. Люблю, когда полыхает.
Ох, и микробы же эти искры! Вьются, мельтешат — ну ведь комары комарами, а как взгляд удерживают — не оторвешься, звезд не надо. Думаю, в движении вся их завлекательность, в нем все дело, в нем. Ишь, потрескивает…
Вовка-то у меня, браток, не от Алены. От первой жены, от Натальи. В город она сбежала, с уполномоченным. Вовке и четырех не было.
Загулял я тогда. В кузнице под вечер напьюсь да в лес, в чащобу. Потом на луга выхожу, останавливаюсь — тишина, звезды. Песни едва-едва доносятся, откуда — не понять. Натальин голос чудится. Стою, слушаю, а внутри рвется все. Время подойдет, звезды падать начинают, от земли холод восходит, тут я и вспоминаю — Вовка-то дома один! Очнусь, дух переведу — и в обратный путь. Прихожу, а там Алена сидит. Вовке сказки рассказывает и своего Сережку качает.
Глянь-ка там — картошка не испеклась еще? Выкати ее, выкати. И попробуй; Осторожно… Ешь сам, я не хочу.
У Алены-то тоже- жизнь искос дала. Морячок один заезжал к ней, с загранплавания. Заезжал, гудел, а после — бац! — письмо. Так, мол, и так, Алена Никитична, большое к вам извинение. Скоро приехать не смогу ввиду большой дальности пути к вам… И баста. Моя-то попозже ушла, когда Алениному Сережке полгода уж было. Ну, дальше что? Дальше у нас с Аленой еще трое народилось, два парня и Настюшка. Ты их видал.
Не спишь еще? Гляжу, задумался… Так и зажили. Помню, под Новый год я в Москву наладился. Гостинцы там, обновы. Я в Москве, вообще, не впервой, а тут стеклянный магазин увидел. Дай, думаю, зайду. И зашел. И — встал. Чудеса, я аж обмер! От стен блеск идет, будто перезвоны престольные, с прилавков — сверканье. Вазы стеклянные стоят, а на них — рубиновые вишенки и листочки ярко-зеленые. Лучи играют. По бокам графинов изогнутых колокольчики распускаются да незабудки. Сам насквозь светлеешь. Бокалы — стекло длинное, прозрачное, чисто вода родниковая, и отблески, а по борту иней морозный пущен…
Взыгрался я, накупил сокровищ этих стеклянных, иду, радуюсь. Снежок поскрипывает, солнце в глаза ярчит, воздух в небо тянется. Настроение майское. А вот не подумал, голова оглашенная, сколько еще до дому добираться. Ну, и привез — одни черепки разноцветные. Наталья бы мне баню за это с наждаком устроила, а Алена…
— Ничего, — говорит, — проживем без ваз. Как жили, так и будем.
И все. И ни слова. И пошла во двор — корову доить. Меня, понимаешь, даже досада заела. Старался как-никак, издалека вез. Хоть бы что-нибудь отметила! Вот Наталья непременно бы ситуацию охарактеризовала, ни за что б не пропустила. Я — за Аленой.
— А вообще-то — как? — спрашиваю. — Покупать-то стоило аль нет?
— Чего ж, — отвечает, — не стоило? Ты их лучше в чемодане б вез, и не побились бы, а рюкзак — что…
Ну, и ладно. Зато детишкам радость. Осколки враз расхватали — на солнце смотреть. И хохочут.
Ну-к, это… Тихо! Слушай. Лес гудеть начинает. Слышишь? Мудрость его глубинная поднимается. Ночного леса не бойся. Пугливый глаз много не увидит. Слышишь — ти-ихо нарастает… Погодь, посиди пока, я гляну…
Как ты тут? Не дрожишь? Дальше? Сейчас, примощусь только… Назавтра с утра встал я, постелил на стол скатерть и сел газеты столичные читать. Беру «Советскую Россию», четвертую страницу оборачиваю — батюшки! Фотография — мои вазы да бокалы. И огромная статья про стеклодувов, про город их, Гусь-Хрустальный, что между Владимиром и Муромом.
Прочел я. Потом встал и во двор вышел.
Морозец. Снег блестит. Солнце лучами покалывает. Вот так-так, думаю, значит, их любой-каждый выдувать может, — и душа во мне разрастается.
По весне поехал в Гусь-Хрустальный.
Оробел сперва. Два дня подойти к заводу не мог. Машины — где мне, думаю, деревенщине! Уж уезжать хотел. Да повезло — познакомился с рабочим одним, Иваном Веригиным. Большой мастер стекла, высшей квалификации. Рассказал мне про Ломоносова нашего, как тот двадцать тысяч оттенков цвета получил.
— Вот, — говорит, — где работа была. А тебе — что? Начни да не бросай — вот и весь секрет производства. Рецепты есть, инструмент какой дам. Выдувай на здоровье, раз зацепило. Все лучше, чем стопка-то.
Вернулся я домой, и за дело. Поташ, соду из Москвы захватил. Песок, глина — под ногами, нагибаться не ленись. Огонь — в кузнице, трубку Иван Веригин подарил. Хорошо первый пузырь помню. Почти в ладонях его выпестовал, солнышко это крохотное. Жаркий такой, светящийся. Вся деревня сбежалась. А передохнуть нельзя — назад воздуха раскаленного глотнешь. Федор тут, сосед мой, встрял ни к чему, советовать начал — ты так, ты этак. Я-то, дурак, пальцем трубку пережал да горланул на него. Вот пузырь кривой и получился — разве сразу два дела сделаешь?