В судьбах русской журналистики XIX века сыграли исключительную роль Катков и Суворин. Они не имели между собой ничего общего. И так, через контраст друг другу, они отсвечивают особенно ярко во взаимном сопоставлении.
Катков создал государственную печать в России и был руководителем газеты, которая, стоя и держась совершенно независимо от правительства, говорила от лица русского правительства в его идеале, в его умопостигаемом представлении. Министры менялись, министры чередовались. Наконец, министров было всегда несколько, и они находились скорее в соперничестве между собою, нежели в единении и согласии. Уже по этому одному они оттеняли «государственное служение» личным элементом; наконец, оттеняли это служение тем, что можно назвать «чиновничьим бытовым элементом», своеобразным в каждом министерстве, и, наконец, последнее и самое печальное — сановным и чиновничьим карьеризмом. Где начинается «лицо служилое» и где начинается «государственная служба» — это не всегда было ясно самим чиновникам, самим сановникам и окружающему люду. В силу этих сложившихся обстоятельств «русское правительство» настолько же сколачивало и единило Россию, насколько ее расхищало и растрепывало. Достаточно вспомнить министерство путей сообщения и эпоху железнодорожных концессий, достаточно вспомнить хроническое «соперничество ведомств», конкуренцию «нашивок на вицмундире», чтобы наполнить конкретным содержанием ту общую мысль, о которой я говорю. Правительство «было», и его «не было». Были «веяния» были «направления», были «течения». Программы же не было, — иначе как случайной и временной. И хуже опаснее всего было то, что власть была в сущности, «расхищена» и каждый ковал свое личное благополучие, ковал торопливо и спешно, из того кусочка «власти», который временно папал в его обладание. Катков жил вне Петербурга, не у «дел», вдали, в Москве. И он как бы поставил под московскую цензуру эту петербургскую власть, эти «петербургские должности», не исполняющие или худо исполняющие «свою должность». Критерием же и руководящим в критике принципом было то историческое дело, которое Москва сделала для России. Дело это — единство и величие России. Ну, — и самогласность Руси: без этого такие железные дела не делаются. Хозяин «крутенек», да зато — «порядок» есть. У «слабого» же, у «богомольного», у благодушного хозяина — «дела шатаются», и, наконец, все «разваливается», рушится, обращается в ничто.
Катков не мог бы вырасти и сложиться в Петербурге; Петербург разбил бы его на мелочи. Только в Москве, вдали от средоточия «текущих дел», — от судов и пересудов о мелочах этих дел, вблизи Кремля и московских соборов, могла отлиться эта монументальная фигура, цельная, единая, ни разу не пошатнувшаяся, никогда не задрожавшая. В Петербурге, и именно во «властных сферах», боялись Каткова. Чего боялись? Боялись в себе недостойного, малого служения России, боялись в себе эгоизма, «своей корысти». И — того, что все эти слабости никогда не будут укрыты от Каткова, от его громадного ума, зоркого глаза, разящего слова. На Страстном бульваре, в Москве, была установлена как бы «инспекция всероссийской службы», и этой инспекции все боялись, естественно, все ее смущались. И — ненавидели, клеветали на нее.
Между тем Катков был просто отставной профессор философии и журналист. Около него работали еще два профессора — Павел Иванович Леонтьев, классик-латинист, и профессор физики Н. Любимов. В кабинете этих трех лиц, соединенных полным единством, любовью, доверием и уважением друг к другу, задумывались «реформы» России, ограничивались другие реформы; задумывались вообще ну и «тпру» России.
Все опиралось на «золотое перо» Каткова. В этом пере лежала сущность, «арка» движения. Без него — ничего. Без него все трое — просто отставные профессора. В чем же лежала сущность этого пера? Нельзя сказать, чтобы Катков был гениален, но перо его было воистину гениально. «Перо» Каткова было больше Каткова и умнее Каткова. Он мог в лучшую минуту сказать единственное слово, — слово, которое в напряжении, силе и красоте своей уже было фактом, то есть моментальной неодолимо родило из себя факты и вереницы фактов. Катков — иногда, изредка — говорил как бы «указами»: его слово «указывало» и «приказывало». «Оставалось переписать… — и часто министры, подавленные словом его, „переписывали“ его передовицы в министерских распоряжениях и т. д.
Что-то царственное; и Катков был истинный царь слова. Если бы в уровень с ним стоял ум его — он был бы великий человек. Но этого не было. Ум, зоркость, дальновидность Каткова — была гораздо слабее его слова. Он говорил громами довольно обыкновенные мысли. Сдова его хватало до Лондона, Берлина, Парижа, Нью-Йорка; мысли его хватало на Московский уезд, ну, на Петербург; да и в Петербурге, собственно, хватало на министерские департаменты и, преимущественно, на министерство на- Катков не мог бы родного просвещения…
Катков был человек „назад“, а не „вперед“. Это был человек собственно Александровской эпохи, Николаевской эпохи, ну — краешком Екатерининской эпохи. Вот когда бы он сыграл роль, — плечом к плечу около Карамзина, пожалуй — Державина, около Потемкина. Сам он был слишком чист, не испорчен и элементарен для своего времени. А время было сложное, лукавое и запутанное.