Взнузданный конь цедил кровяную воду из утонувшего в озере заката. От его губ разбегалась алая рябь по жуткой бездонности отражённого неба, шевеля перевёрнутые краснокорые деревья и безлистые кусты, а с ними и чёрного всадника в папахе, с карабином поперёк седла.
Михей Быков обомлело глядел в эту приманчивую глыбь и нервно накручивал на корявый палец прядку гривы.
Оттуда, через хлюп воды и фырканье коня, вдруг обморочно наплыли смертные крики, хруст и звон шашек в страшенной рубке, и уж совсем настоящей кровью почудилась эта полыхающая огнём вода, и даже шибануло в ноздри её приторной, горячей сыростью.
Михей вздрогнул, алчуще огляделся кругом и повёл стволом карабина. Наспех перекрестился. Губы, было зашептали молитву и вдруг переломились в злом усмехе: «Всё, паря, не отмолишь…»
Густая с проседью борода опадала ему на грудь, под лохматыми бровями стыли в горючей тоске глаза. Всадник жёстко дёрнул рукой поводья и выехал на берег. Помешкал, норовя обернуться и ещё раз почуять сатанинское наваждение, но совладал с собой и выругался бодрясь.
Не дожидаясь темноты, шагом тронулся по едва приметной колёсной дороге, позаросла она, обветшала за войны. Земля, напревшая за день весенним теплом, обдавала дурмяным нарождением жизни, стлался над ней, паровал лёгкий морок, набрякший благовониями, как в китайских кумирнях.
На задымленное сумерками небо сыпанули искры звёзд. Молотили в бурьянах перепела, выстукивая забытое и сладкое: фить пирю…
Спать пора… ещё казачонком он ездил по этой дороге на дальние покосы с отцом, погоняя хворостиной рогастых быков, потом уж чубатым парнем скакивал на охоту с дедовской шомполкой, доставшейся тому трофеем под городом Плевеном в турецкую кампанию, но никогда так тягостны не были колыбельные голоса перепелов и покой вечерней отёчины.
Ввязался Михей в драку за жизнь старого уклада. Подзуживали старики явившегося с германской войны вахмистра с двумя Георгиевскими крестами и медалью идти супротив краснюков, отстоять вольницу Забайкальского казачества и вернуть на престол царя.
Выслужился он у Гришки Семёнова до сотника, но радости не хватил. Турнули их в монгольские степи, заперли границу и отрезали семью Быкова в станице на Аргуни. Помыкался Михей на чужбине, прошиковал добро, осевшее в перемётных сумах за время боёв, и крепко задумался.
Белоказаки ещё трясли кулаками, храбрились и вновь табунились в надежде возвернуть родные края, а Быков присмирел и стих.
Понял он, что не взять горлом и чужестранной помощью вставшую на дыбы Россию, ибо в последней рубке увидел не голодранскую — краснопузую, а спаянную железной дисциплиной регулярную армию.
Вояка он был ушлый, тошно было признавать, что сильнее она частей атамана Семёнова, да пришлось убедиться в этом, когда еле ушёл с горсткой оставшихся в живых казаков в безлюдные горы Тибета.
Оттуда и решился в одиночку двинуть через кордон. Посвящать в свои замыслы никого не рискнул, за отступничество был один конец — пуля. Ранним утром уехал на охоту и сгинул.
Вторую неделю он гнал ночами постаревшего строевого коня, которого уберёг в войне с германцами, страшась переломать ему ноги в промоинах и сурчиных норах.
Чудом оторвался от полувзвода конных у неведомого села, где надеялся подхарчиться, полетел, отстреливаясь на скаку, и, зацепив кого-то, услышал заячий вскрик павшего на землю всадника.
Так кричат только перед смертушкой. Топот сзади утих, для острастки пальнул ещё наугад, и пули шмелями прозудели мимо, не отыскав во тьме его согнутой к гриве спины.
Вымуштрованный за многие годы конь покорно ложился в хрусткие бурьяны и прозрачные кусты на днёвки, а Михей ползком собирал ему жухлую прошлогоднюю траву, пучками рвал на солнечных припёках молодые стрелки пырея, а рука не выпускала карабина с досланным в ствол патроном.
Таился Михей людского глаза на родной земле, плешивым бирюком выглядывал из укромных мест, каялся и страшился расплаты за содеянное. И было в чём каяться…
После взятия Читы, Семёнов приказал сотне Быкова расстрелять попавших в плен красноармейцев и партизан. Скрепя сердце, ещё не доводилось ему, помимо боя, людей решать, Михей выбрал для этого дела взвод служак-кадровцев.
Может, всё и не припомнилось бы ему, да после подошёл, как на грех, знакомый станичник, невесть как оказавшийся в этом трескучем от пальбы городе, и зло усмехнулся, сворачивая цигарку. Поздоровался, держась за стремя, покачал головой, нехотя обронил:
— Эх… Михей, Михей. Зазря столько людей извёл, — тяжко вздохнул, — гляди, не споткнись на Гришке-то, ить супротив миру пошли вы, не сдюжите, не постреляете всех…
— Уйди! — ещё не остывший от боя сотник замахнулся плетью на черноусого Макарку. — Молод учить ишо, сопли подотри. Счас сведу в контрразведку за агитацию, там живо вправят мозги да в эту кучу угодишь.
— На месте у меня мозги, — жиганул его зрачками ненавидящих глаз станичник, — опомянешь меня, не раз опомянешь, благодетель, — и повернулся уходить.
— Моих-то давно видел, — спохватился Михей, — как они там поживают? Макар?
— Видать, уж не дождутся тебя, — буркнул тот, не оглядываясь.