Осмелюсь предположить, что вам прежде ни разу не доводилось читать истории, написанной овощем. Что ж, она перед вами. Хотя это и не совсем история. Это реальнейшее событие, я сам при нем присутствовал.
Рассказчик и ваш покорный слуга — мистер Овощ.
Мое имя — Эмиль Делакорте. Когда произошли описанные ниже события, мне было семьдесят три года.
Вполне допускаю, что вам не доводилось обо мне слышать, хотя на протяжении трех десятилетий — тридцатых, сороковых и пятидесятых годов — я был известнейшим магом, и называли меня не иначе как «Великий Делакорте». Этот титул я передал своему сыну. О нем-то, я уверен, вы слыхали.
Дела мои обстояли просто замечательно до тех пор, пока в 1966 году со мной не произошло несчастье. «Нарушение мозгового кровообращения», как, может быть, назвали бы это вы, или «апоплексический удар», как склонен называть это я. На мой взгляд, последнее название более благозвучно, хотя ничего благого в этом не было. Напротив, все было, бог свидетель, очень драматично. Для меня, разумеется.
Я находился на сцене и как раз готовился оказаться закупоренным в бойлерном котле (один из лучших моих номеров), когда вдруг сосуд мозга лопнул, лишив мозг притока кислорода. Следствием этого стала гемифлегия,[1] положившая начало процессу превращения меня, как сказано выше, в овощ.
Полагаю, что это зрелище достойная публика нашла небезынтересным. Из обаятельного и утонченного Делакорте (Великого!) я вдруг превратился в придурковатого, нетвердо стоящего на ногах, тошнотворного субъекта, не только напугавшего почтенных зрителей, но и внушившего им глубокое омерзение, так как налицо оказались сильнейший приступ головной боли и рвотные позывы. Это был не совсем тот звучный аккорд, которого требовала моя блистательная карьера.
Вскоре после этого начался перманентный процесс развития паралича, и я получил билет в растительную жизнь. В один конец. Внезапная смерть как следствие апоплексического удара — явление редкое, и мне не довелось узнать счастья отвесить прощальный поклон, покидая сцену жизни.
Вместо этого шалунья-судьба смогла мне предложить лишь предписания доктора ограничить физические и нервные нагрузки, в то время как я мечтал о полном выздоровлении. Четырнадцать долгих лет после происшедших событий я все еще ждал его.
Лишь доброте моего любящего сына я обязан тем, что не очутился в приюте, а был оставлен в его доме — неподвижная фигура, почти постоянно обитающая в кабинете, или, как я предпочитаю называть этот огромный зал, в Палате Волхвований.
Здесь я и сижу — кукла в кресле на колесиках, глядящий обелиск, тень того, кем я когда-то был, статуя, имя которой Бессилие (во всех смыслах этого слова), или, еще лучше, Никчемность на покое. Безмолвная, оцепеневшая глыба, и, как можно было бы ожидать, вполне безмозглая.
Такова, как видите, внешняя сторона событий. Для усугубления же мук мне, а точнее, той немой оболочке, что казалась моей сущностью, был оставлен деятельный и наблюдательный ум, который изо всех сил боролся за возможность выразить себя. Поверьте, в этом заключена огромная жестокость постигшего меня удара.
Вероятно, если бы это произошло лет на десять или двадцать позже, отыскалась бы медицинская возможность покончить с моим ночным (и дневным, в общем — ежечасным) кошмаром.
Но вполне вероятно, что и нет. Даже мой мальчик, хотя он всегда был преданным сыном, мог бы посчитать недопустимым подобный исход (эдакое «принять-и-за-быть»). Кто мог бы обвинить его в этом? Я стал более походить на часть комнатной обстановки, чем на члена семьи. А к мебели не так уж трудно относиться безразлично.
Я так подробно останавливаюсь на описании своей огородной персоны, чтобы вы могли понять, как все эти странные события могли происходить в моем присутствии без того, чтобы хоть кто-нибудь из участников озаботился тем, что я нахожусь здесь же. Но с другой стороны, станет ли кто-либо размышлять о мыслительной способности турнепса?
К тому ж Максимилиан (это мой сын) имел немало и собственных проблем, как вы далее увидите.
Несколько дополнительных комментариев, прежде чем стану повествовать о том сакраментальном дне.
Вследствие преданности мне Максимилиана (о которой я уже имел случай сказать) за мной ухаживала сиделка (некая Нелли Вашингтон), неотлучно при мне находившаяся (по крайней мере, так было вначале) и обеспечивающая те мои нужды, о которых я не был в состоянии печься сам, но которые отчаянно требуют ухода — питание и испражнение.
Нелли Вашингтон отнюдь не была Венерой, но обладала той внутренней красотой, которую составляет умение сочувствовать, добрая доля терпения и (к счастью для нее и для меня) развитое чувство юмора. Что важнее всего, благослови Господь ее добрую душу, она никогда не оставляла меня отчаявшимся или беспомощным. Она была столпом утешения, к которому я постоянно припадал, пока в моем мозгу не забрезжило некое подобие надежды, доставленное туда несколькими граммами крови.