Сидоров!
— Я?
— Ты, кто же ещё?
Сидоров медленно поднялся, на его лице остановилось недоумение и недоверчивое выражение.
— Иди к доске, — пригласил Евгений.
— Зачем?
— Отвечать урок.
— Так вы же меня вчера вызывали, поставили «удовлетворительно»…
Сидоров произнёс не «посредственно», а «удовлетворительно». Видимо, к своей тройке он относился с большой преданностью и уважением.
— Ну и что же, что вызывал, — строго сказал Евгений. — Меня и сегодня интересуют твои знания.
— А что здесь, кроме меня, никого больше нет, что ли?
— Поторгуйся ещё…
Сидоров отделился от своей парты и пошёл к доске, сильно сутулясь и кренясь на одну сторону.
Повернулся лицом к классу. Постоял, возведя глаза к потолку.
— Я слушаю, — красивым басом произнёс Евгений.
— "Узник". Пушкин. Нет… Пушкин. «Узник».
— Александр Сергеевич, — подсказал Евгений.
— Я знаю. — Сидоров отверг подсказку. — Александр Сергеич Пушкин. Стихотворение «Узник». Сижу за решёткой в сырой темнице…
— В темнице сырой, — поправил Евгений.
— Я так и говорю…
— Продолжай.
— Сижу за решёткой в темнице сырой. Вскормленный на воле орёл молодой.
— Вскормленный в неволе.
— Я так и говорю.
Евгений промолчал.
— Александр Сергеич Пушкин. Стихотворение «Узник». Сижу за решёткой в темнице сырой. Вскормленный, — Сидоров чуть споткнулся, соображая, где вскормленный, — в неволе орёл молодой. Мой грустный товарищ, махая крылом…
— Кто машет крылом?
— Товарищ.
— Какой товарищ?
— Ну, орёл…
— Правильно, — сказал Евгений. — Дальше.
— Вы все время перебиваете, я так не могу.
— Начни с начала.
— Александр Сергеич Пушкин. Стихотворение «Узник». Сижу за решёткой в темнице сырой. Вскормленный в неволе орёл молодой. Мой грустный товарищ, махая крылом…
Сидоров прочно замолчал.
— Ты выучил?
— Я учил.
— Выучил или нет? — спросил Евгений и в этот момент почувствовал, как его сильно стукнули по спине возле шеи.
Он повёл плечами и оглянулся.
…Не было ни класса, ни Сидорова.
Была комната с нежными сиреневато-розовыми обоями, мягкий, даже на глаз мягкий диван — такие стоят в гостиных у миллионеров. А посреди комнаты стояла Касьянова с сиреневой чёлкой, в сизых джинсах и в тельняшке.
— Ты где? — спросила Касьянова, её глаза цепко читали его лицо.
— На уроке, — сказал Евгений.
— Почему?
— Вчера Сидоров еле-еле двойку на тройку исправил. А сегодня я его опять спросил.
— Двойки, тройки… А я?
— И ты, — сказал Евгений, глядя в её тревожные глаза.
— Ты любишь меня?
— Да.
Евгений не мог представить себе, что Касья новой когда-то не было в его жизни или когда-нибудь не будет. Такое же чувство он испытывал к дочери: было невероятно, что шесть лет назад её не существовало в природе, и невероятно, что когда-нибудь, далеко после его жизни, окончится и её жизнь.
— Если ты любишь меня, тогда зачем мы каждый день расстаёмся?
— Но ведь мы каждый день встречаемся, — вывернулся Евгений, и она увидела, что он вывернулся.
Касьянова очень хорошо знала его лицо и душу и умела по лицу читать все движения его души, и ей невозможно было соврать. Такое постоянное соглядатайство было даже неудобно.
— Что ты хочешь? — спросил Евгений.
— Я хочу твою жизнь. В обмен на свою.
— Я сказал: со временем.
— Ты говоришь «со временем» только для того, чтобы ничего не решать сейчас.
— Не изводи меня. Я устал.
Евгений затрепетал веками и прикрыл глаза для того, чтобы уйти из-под прицела её зрачков.
Она увидела его раздражение и трусоватость, и к горлу, как тошнота, подступила безысходность. Показалось, что вокруг сердца образовался вакуум, оно стало быстро расширяться, напряглось до предела и вот-вот лопнет с характерным треском, как воздушный шар.
Касьянова повернулась и осторожно, чтобы не лопнуло сердце, вышла из комнаты.
Евгений видел, как нетвёрдо она ступает и какой мальчишеский карман на её джинсах с картинкой и кнопками.
Комната опустела. Евгений моментально соскучился и потащился за ней следом на кухню.
В детстве мать часто брала его с собой в магазин, но внутрь не пускала. Она не хотела, чтобы ребёнок существовал в сутолоке, дышал микробами, и оставляла его на улице возле дверей. Он всегда оставался возле дверей и ждал, но в глубине души был уверен, что мать не вернётся за ним, а уйдёт другим ходом. Он ждал, и у него гудело под ложечкой от ужаса и вселенской тоски. И даже сейчас, через тридцать лет, он помнит это гудящее одиночество. Что-то отдалённо похожее Евгений испытывал, когда подолгу оставался без Касьяновой.
Касьянова стояла над кастрюлей и таращила глаза, удерживая слезы.
Причин для страданий, как казалось Евгению, у неё не было, а страдала она по-настоящему. Он подошёл и погладил её по полосам. Гладил, как собака, округлым движением, и рука была как лапа — округлая и тяжёлая.
— Как мне убить тебя? — спросила Касьянова, доверчиво глядя ему в лицо.
— Отравить.
— Меня посадят в тюрьму, — не согласилась Касьянова.
— Тогда дай мне яд, я сам отравлюсь. Приду домой и отравлюсь.
— Ты струсишь. Или передумаешь. Я тебя знаю. Ты трусливый и нерешительный.
— И не жалко тебе меня? — обиделся Евгений.
— Нет. Не жалко.
— Почему?
— Потому что я надорвалась. Я все чаще ненавижу тебя.
Евгений смотрел на неё, приспустив ресницы. У него было возвышенное и вдохновенное выражение, будто он вышел в степь.