«Дорогой мистер Бертрам! Ваше терпение, доброта и мудрость были мне неоценимой поддержкой долгие годы. Простите, что никогда прежде я не рассказывала Вам о Шейдисайде: поверьте, я пыталась, я чувствовала, что своим молчанием предаю нашу дружбу, но каждый раз слова замирали у меня на языке. Теперь я знаю, что, когда Вы вернетесь, Вы уже не застанете меня в живых… а Молли отдаст это письмо миссис Бертрам.
Прежде всего, мистер Бертрам, – раз уж я решилась исповедаться хотя бы на бумаге – начну с самой несущественной тайны своего прошлого. Я родилась в семье обычного парикмахера, в моих жилах нет ни капли благородной крови. Единственным, кто знал до этого правду, был мой муж, да упокоит Господь его нежную и любящую душу.
Свое воспитание и образование я начала в Шейдисайде, и я благодарна; хотя может ли один и тот же дом быть проклятым и благословенным одновременно? И пусть я, вспоминая собственную историю, могу сказать, что мне посчастливилось; а кое-кто сказал бы, что разговор о страданиях в моем случае отдает кокетством, – но я убедилась, что даже время не в состоянии зарубцевать душевные раны полностью. Пятьдесят лет спустя я вижу Шейдисайд-холл глазами своей памяти так же ясно, как видела его в первый раз, пятнадцатилетней несмышленой горничной.
Но лучше я вернусь к самому началу моей истории, к тем причинам, что привели меня на ярмарку прислуги. Они просты. Мой отец скончался от гнилой горячки, когда мне было четырнадцать лет. Моя нежная хрупкая матушка умерла, не прожив и года после смерти мужа. Попытки заработать на жизнь шитьем подорвали ее здоровье, но истинной причиной, я уверена, была тоска по моему отцу.
После похорон у меня осталось всего три шиллинга шесть пенсов, и работа горничной была моей единственной надеждой прокормить себя честным трудом.
Так как я нигде не служила прежде и у меня не было рекомендаций, я отправилась на ярмарку, полагаясь на удачу.
Стоя на помосте с метлой в руках и ловя неприязненные взгляды своих соседок, я осторожно рассматривала людей, которые в тот день пришли на ярмарку.
Помните, дорогой мистер Бертрам, как вы очень деликатно спросили меня, не сохранилось ли моего портрета в молодости? И, глядя на мое морщинистое лицо, вы словно пытались разглядеть кого-то еще? Да, в молодости я была красива, признаюсь в этом без тщеславия и с грустью, как любая старуха. И быть красивой для меня тогда значило нести на голове чашку с кипятком. Поэтому за возможными нанимателями я следила со страхом и волнением. Больше всего мне приглянулся старичок с рассеянным и добрым выражением лица; но он, лишь на секунду задержавшись рядом со мной, нанял мальчика в помощь конюху и ушел, а я осталась ждать своего жребия.
Время шло, и мне казалось, что я стою на этом помосте вечно, и держать голову высоко становилось все трудней. Неужели, – думала я, – утром мне придется идти сюда снова? А если и завтра мне не повезет? Мои скудные средства грозили совершенно истощиться уже через неделю. Теперь я уже не выбирала, к кому из столпившихся у помоста людей я охотней всего пошла бы в услужение – я вспыхивала надеждой каждый раз, когда кто-то останавливал на мне взгляд. И все же, когда на помост взошел мистер Уолтер Фаркер, я невольно сделала шаг назад, настолько отталкивающей была его внешность.
Короткий нос был неоднократно сломан и расползся почти на пол-лица; блеклые глазки прятались под постоянно нахмуренными бровями, а пухлые обвисшие щеки странно контрастировали с массивным подбородком.
Он отрывисто, сквозь зубы спросил мою соседку, сколько ей лет, давно ли она работает горничной, и согласна ли уехать за пятьдесят миль от Лондона, в N. Плату он назначил весьма щедрую – двадцать пять фунтов в год, и девушка охотно согласилась. Затем он подошел ко мне, и, потратив на осмотр чуть больше времени, задал те же вопросы.
Я хотела отказать ему, уже мысленно подбирала слова, но… вспомнила про свои три шиллинга. Не знаю, как бы повернулась моя судьба, будь у меня тогда средства прожить хотя бы еще неделю.
На следующий день карета уже везла меня и Нэнси Хоуп в Шейдисайд. Нэнси была на три года старше меня, с мягким девонширским выговором, белокурая, пухленькая и румяная, и уже успела поработать в двух «местах». Среди прочего она сказала, будто это плохой признак, что нас наняли так далеко – значит, местные там почему-то не хотят работать.
«И что тогда нам делать?» – спросила я ее, наполовину всерьез готовясь выскочить из кареты, Нэнси пожала плечами и сказала: «Посмотрим, попробуем».
Уже в сумерках мы проехали сквозь ворота в большой запущенный парк, где росли выбеленные временем дубы и черная ольха. Дорога была извилистой и неровной, сквозь покрытые мхом камни на обочине прорастали тоненькие бледные деревца, которые никто не позаботился выкорчевать. Карета протряслась по горбатому мосту с опасно низкими перилами, и наконец я увидела дом.
Деревья обступили его так тесно, что выросшие ветви упирались и ломались о стены, повиснув на клочьях коры. В последних лучах закатного солнца он выглядел мрачно и величественно: три ряда темных окон, два флигеля, сотни труб на крыше; и мне трудно было поверить, что это огромное здание кто-то может называть просто домом. Плющ увивал его так густо, что сплошь заплел окна на верхнем этаже и сгладил резкие линии стен своей темной зеленью.