С благодарностью – Павлу Амнуэлю, от которого
я узнал слово “эвереттика”, и да простит он мне
вольное обращение со строгой наукой
Осколки
1
Горящая синева.
И по сторонам – ослепительно рыжие гряды тяжелых иззубренных гор.
Может, они скалистыми, будто мозолистыми, ладонями заботливо поднесли долину к живительному заливу, полному синего света и синего ветра. Может, опасаясь неверности, сдавили ее, чтоб не загуляла с соседями (“Ты перед сном молилась, Дездемона?”). А может, наподобие простецки наложенной шины из двух туго стянутых небом и морем рыжих дощечек, зафиксировали ее, чтобы, как заподозренную на перелом кость, избавить от дальнейших превратностей.
Говорят, в сорок девятом году прошлого века, когда армия обороны Израиля пробилась сюда, к Красному морю, командир подразделения, первым зачерпнувший ладонями соленой водички, направил в штаб телеграмму: “Мы дошли до края карты. Что делать дальше?” Ответ история то ли не сохранила, то ли засекретила, то ли не оказался он исполнен бравой боеготовности под стать вопросу, и оттого не вошел в легенды; судя по дальнейшему, в ответе этом предписывалось глушить моторы.
С тех пор и свисает текущая молоком и медом страна, точно вывешенный на просушку пионерский галстук, через пустыню Негев на крайний юг, к полосе прибоя, узким длинным клином раздвинув соседей, между грядами медно-рыжих раскаленных гор, что поднесли ее к лучистому заливу натруженными отцовскими ладонями. Мол, освежись, маленькая.
Полтора часа неспешной прогулки направо – и вот вам Египет за поворотом, стой. Час прогулки налево – и даже поворачивать никуда не надо, вот она, Иордания, опять граница, опять ходу нет, и далеко впереди, обесцвеченный и задымленный мутным расплавленным зноем, медленно извивается в горячем ветре на штыре высотой чуть ли не с Эйфелеву башню иорданский флаг – говорят, самый большой флаг на планете Земля.
Говорят, если взгромоздиться на самую величавую и самую красивую в округе гору, носящую имя царя Соломона, по-здешнему – Шломо, а по сути – тезки Семена Кармаданова, то в качестве бонуса за усилия и еще одну страну дополнительно можно увидеть за Иорданией – Саудовскую Аравию. Все тут сошлись, не сговариваясь, как буренки на водопой.
И самая роскошная гостиница на протянувшейся от границы до границы у ног Шломо гламурной набережной называется “Царица Савская”; куда же Шломо без какой-нибудь царицы…
Эйлат.
Шабат.
Шабат в Эйлате.
На пляже яблоку негде упасть, и гвалт страшенный, как на восточном базаре. Приятно посмотреть – нормальные же люди, оказывается, кричат, хохочут, перебивают друг друга и размахивают руками. Кажется, после священнодействий эрев шабат (в конце второй недели отпуска тезка царя Соломона уже настолько просветлился, что знал: в переводе эти слова значат “вечер субботы”, а приходится эрев шабат аккурат на вечер пятницы) вся страна, проснувшись, махнула с утреца оторваться на юг. Ведь Средиземноморское побережье только для диких, еще не весь снег с ушей стряхнувших северян может служить курортом; нормальному человеку там холодно, иногда просто в дрожь кидает, и вообще там города. Если видишь на тель-авивском пляже в ноябре человека в купальном убранстве – знай, он из Вологды откуда-нибудь, а если в пальто – здешний; тоже, может, из Вологды, но уже лет не меньше чем десять тому.
А вот у подножия “Царицы Савской” и прочих фешенебельных угловатых громад люди все голые, загорелые, белозубые, с лохматыми плечами, а то и спинами (про грудь и говорить не стоит) и орут друг другу, неистово жестикулируя, порой чуть ли не с одного края пляжа до другого, потому как компании большие, на двух-трех-пяти лежаках нипочем не поместиться, а треп явно общий.
И кушают, кушают, кушают. А потом кушают еще. Потому что жизнь прекрасна.
Множественное равномерное жевание царило кругом; из-за ритмичного движения всех окрестных челюстей казалось, будто попал внутрь громадного часового механизма. Кушают – и время от времени, уж конечно, запивают. Жуют и хохочут с набитыми ртами. И горланят. Идешь к своей лежанке, и с той же частотой, с которой где-нибудь на Клязьме долетает “блин”, тут со всех сторон летит непонятное и в загадочности своей еще более звонкое и манящее “алакефак!”, “тафсиквар!”, “мамаш магнив!”, “ма ихпатли?”; поразительно красивый язык, гортанной придыхательностью своей и обильным цоканьем похожий то ли на грузинский, то ли вообще на какой-нибудь ацтекский с его Кецалькоатлем, Уицилопочтли и Тескатлипокой…
Впрочем, порой и нечто более понятное донесется – но, несмотря на формальную понятность или, вернее, благодаря ей, по сути-то еще более загадочное. “Когда я работал председателем колхоза на Южном Урале…” Или: “После этого Эфрос совсем обрусел. Как, скажи на милость, он в таком состоянии мог совладать с Таганкой?”
А стоило только, подстелив мохнато-мягкие пляжные полотенца, блаженно растянуться на лежаках – по соседству, будто стремглав слетевшаяся на куст воробьиная сходка, сгрудилась и загалдела стая молодых. Лоснящихся от загара, мускулистых, уверенных. Энергично отдыхают и столь же энергично чирикают по-своему…