Все началось как оно всегда начиналось. Из-за какой-то ерунды вроде пятна на дверце холодильника или подозрительного запашка, унюханного в стенном шкафу, где, как выяснилось в результате дознания, находились остатки жареного цыпленка, которые, оказывается, не выбросили четыре дня назад. Слово за слово, как всегда, перепалка, приняв абсолютно неуправляемый характер, стремительно смещалась в зону претензий куда более общих и отвлеченных, чем просто пятно или просто запашок, в зону из тех, что знакомы пилотам как «зоны турбулентности», входя в которые, пассажирам рекомендуется пристегнуть ремни и не курить. Кэти завела свою вечную песню про опору, про самоотдачу, про «доказательства» любви, которые ей необходимы, а Боб, как всегда, выслушал все от начала до конца, втянув голову в плечи со своим видом побитой собаки, который, он знал, только сильнее распалял гнев жены. Как всегда, он терпеливо слушал сколько-то времени то, что сам про себя называл «трепотней», а потом выдал какую-то гадость, совершенно безосновательно, но с расчетом уесть побольнее. Он сказал что-то вроде (зачастую он притворялся потом, будто не помнит своих слов): «Да что ты, корова толстая, вообще понимаешь в любви, черт тебя подери?» И, как всегда, воспользовавшись паузой, пока жена переваривала услышанное, он хлопнул дверью и ушел, и долго ездил по улицам, пока гнев не начал мало-помалу рассасываться под мерное движение «дворников», уступая место набухающему комку горечи, означавшему, что пора вернуться домой и попытаться склеить осколки.
Но в тот день, вопреки незыблемому «протоколу ссор Боба и Кэти», как это у них называлось (придирка — перепалка — перебранка — оскорбления — уход Боба — возвращение Боба — надутая мина — робкие шаги к примирению — мир), когда Боб вернулся в их квартиру на первом этаже, она была пуста, свет погашен, пальто Кэти исчезло с вешалки, а при ближайшем рассмотрении оказалось, что исчезли также ее зубная щетка, косметичка, полупрофессиональный фен и кое-что из одежды. Ни записки, ни сообщения на автоответчике. Ничего. Вот это уже было совсем не как всегда. Неприятный холодок пробежал у Боба по спине.
Он почувствовал, как поутихший было гнев вновь всплыл и заколыхался в его мозгу, точно гнилая деревяшка в пруду, и сказал себе, что не станет ничего делать. Что и не подумает ждать «эту дуру», что ему хочется есть и что можно будет спокойно посмотреть телевизор. Он поставил варить рис, тупо глядя в окно на высохший садик, который, собственно, и прельстил их обоих, когда они решили купить эту квартиру шесть лет назад. Поел, посмотрел фильм, в котором сначала насиловали девушку, а потом она мстила, после фильма посмотрел теледебаты, потом, сам не зная, как это вышло, вдруг обнаружил, что звонит матери Кэти, которая ответила ему, что «понятия не имеет, где она, и вообще, когда люди живут в браке, как в походе на биваке, нечего удивляться, если наживают неприятности на свою голову». Боб не понял, о чем это она, плюнул и лег спать.
Он проснулся среди ночи: во рту было так сухо, будто песку наелся. Глотая воду из стакана, он увидел через окно кухни что-то, показавшееся ему большой темной кучей в саду. Время было позднее, голова весила тонны, он не обратил на это внимания и пошел досыпать. Только на следующее утро, около семи, шаря по полкам в поисках завалявшейся горбушки хлеба, чтобы хоть что-нибудь съесть перед уходом на работу, он увидел, что это было. В садике, занимая его почти целиком, лежала, завалившись на бок, изогнув под странным углом шею, вытянув три длинные ноги и поджав четвертую, мертвая жирафа — или, по крайней мере, что-то очень на нее похожее. Боб выронил изо рта хлеб, который начал жевать, и как был, босиком, вышел на мокрую траву. Никаких сомнений: это была действительно жирафа с желтой в коричневых пятнах шкурой (неприятно жесткой на ощупь — Боб потрогал кончиками пальцев), и действительно мертвая: большие матовые глаза неподвижно смотрели в утреннее небо, длинный язык свесился, точно ручеек слюны, из темных губ животного. Боб зачем-то огляделся вокруг, как будто мог увидеть, откуда взялась жирафа, но никакого намека на ее происхождение не обнаружил. Стоять босиком на мокром газоне было холодно, и он вернулся в дом. Одеваясь, он ломал голову, как могла попасть жирафа в его садик, и, сам того не замечая, проникся чувством, которое ненавидел пуще всего на свете: принялся жалеть себя, бедного.