Этот роман — последнее из больших произведений Алданова, и написан он им незадолго до смерти. О смерти, о ее вероятной близости Марк Александрович часто говорил и повидимому постоянно о ней думал. Кое-что из этих мыслей отразилось на общем складе «Самоубийства», в котором есть черты, напоминающие завещание.
Алданов был человеком слишком сдержанным, чтобы решиться на открытую, прямую передачу людям того, что было сущностью его жизненного опыта. О завещании я упомянул лишь в том смысле, что в «Самоубийстве» подведены некоторые итоги и что в этом романе Алданов высказал суждения, которые представлялись ему важнее других. Высказал он, пусть и крайне осторожно, также надежды, для себя непривычные, не совсем вяжущиеся с духовным обликом русского Анатоля Франса, а в конце концов, значит, вольтерьянца, каким принято его считать. Перед смертью в скептицизме Алданова появились какие-то трещинки, и именно те страницы романа, где это обнаруживается, — несчастный случай с Ласточкиным и всё дальнейшее, сплошь до двойного самоубийства супругов, — принадлежит к лучшему, что им вообще написано.
Многим в последние годы казалось, что творческие силы Алданова мало по малу иссякают. После «Истоков» — едва ли самого значительного его произведения, — почти всё им писавшееся возбуждало некоторое разочарование, и даже у верных друзей, у самых убежденных почитателей его дарования, большой, причудливо построенный роман «Живи, как хочешь» не вызвал ни того интереса, ни тех откликов, на которые автор вероятно рассчитывал. Мастерство Алданова формально оставалось прежним. Но в замыслах его чувствовались усталость, рассеянность, растерянность, и самому мастерству его недоставало какого-то «чуть-чуть», которое вдохнуло бы в него жизнь.
«Самоубийство» — наряду с «Истоками» — наоборот, полно живого дыхания. Даже если оставить в стороне всё, касающееся Ласточкиных, в частности их конец, — по моему, центральный, важнейший эпизод в книге, — надо по справедливости признать, что повествовательная манера Алданова, со вставными портретами исторических деятелей, никогда не бывала убедительнее и своеобразнее. Под самый конец жизни, не обновляясь, а совершенствуясь, Алданов как будто вновь полностью стал самим собой, и достаточно указать в веренице портретных глав хотя бы ту, исключительно блестящую и картинную, где появляется Франц-Иосиф, чтобы это стало ясно.
Миром правит случай, «его величество Случай», по выражению Фридриха Второго. Было бы, конечно, ошибкой сказать, что идея эта, Алданову представлявшаяся аксиомой, в «Самоубийстве» вложена, — так же, как неправильно было бы сказать, что в «Войну и мир» вложена мысль о ничтожестве исторических личностей или об отсутствии величия там, где нет простоты, добра и правды.
В «Ульмскую ночь», трактат теоретический, Алданов идею случайности действительно вложил и ею всё свое построение обосновал. Но «самоубийство» от предвзятости свободно, и идея в него не вложена извне, а возникает и развивается в самом ходе рассказа. Всё в нашем существовании происходит в силу миллиона, миллиарда сплетающихся и переплетающихся случайностей, уходящих корнями вглубь веков: Алданов в этом убежден, он это непрерывно доказывает и иллюстрирует, удерживаясь, однако, от выводов, которые делают иные современные авторы, новейшие «властители душ»: о бессмысленности жизни он не говорит, хотя ее и не опровергает. На этой черте Алданов останавливается в недоумении, твердо зная лишь одно: то, что о смысле или бессмыслице жизни никто не знает ничего.
Всесильная случайность на первый взгляд связана с толстовским представлением о стихийном потоке истории, в котором отдельный человек ничего изменить не властен. Но хотя Толстой и был для Алданова верховным литературным божеством, здесь, в вопросе о роли личности в истории, он с ним резко расходится, а в «Ульмской ночи» ему и возражает. В «Самоубийстве» одно из главных действующих лиц — Ленин, и если в самом факте существования его, в факте появления такого человека в такой-то исторический момент, закон случайности остается незыблем, роль Ленина в октябрьской революции представляется Алданову решающей. Без него не было бы переворота: Ленин один на его немедленной необходимости настоял, один верил в успех, один этот успех обеспечил.
О личности Ленина, при всем своем отталкивании от него, Алданов был мнения исключительно высокого. Он, правда, терпеть его не мог, как писателя, — в частности возмущался и совершенно справедливо возмущался тем, что поверхностные и развязно-бойкие статейки Ленина о Толстом признаются в СССР образцом критической гениальности, — он с иронией отзывался о философских работах Ленина, но признавал его острую политическую прозорливость, а главное — редчайшее сочетание ума и воли в какой-то идеальной дозировке, в полном согласии и соответствии одного другому. Всякий фанатизм был чужд Алданову и даже враждебен ему. Но в том, что именно фанатики изменяют ход истории, он не сомневался.
Прочтут ли «Самоубийство» в Советской России? Если прочтут, то, конечно, ничего кроме брани оно там не вызовет, по крайней мере в печати. Деятеля, которого в России считают величайшим вождем и благодетелем человечества, Алданов относит к явлениям роковым. Но удивления своего перед этим деятелем он не скрывает и пользуется им, как примером, для доказательства, что история может человеческим намерениям и решениям быть подчинена. Если бы Алданов склонялся к мистическому истолкованию событий, то вероятно предположил бы, что Ленин был послан в мир высшими темными, неведомыми силами для выполнения их таинственных предначертаний. Но нет, для автора «Самоубийства» всё в мире случайно, и не воля, даже не прихоть судьбы, а слепая, безумная игра ее привела Россию к тому, что произошло в октябре 1917 года. Ленина Алданов обрисовывает беспристрастно, очень тщательно, очень вдумчиво. Несомненно, это первый живой, правдоподобный его портрет в литературе, — первый потому что советскую иконопись или слащавые рассказики о чудо-мудреце и народном печальнике Ильиче в расчет принять нельзя. Впоследствии появятся, конечно, и другие романы с Лениным в качестве одного из главных персонажей. Но если алдановская характеристика и будет со временем дополнена, то едва ли будет она признана страдающей злобным искажением или апологетической близорукостью.