Еще каких-то пятьдесят лет назад школ журналистики вообще не было. Мы учились этому ремеслу прямо в репортерской комнате, в типографии, в ближайшем кафе и на пятничных ночных «бдениях». Газета была фабрикой, где изготовлялись журналисты и печатались новости, причем без экивоков. Мы, журналисты, всегда держались вместе, жили общей жизнью и были так одержимы своей работой, что не говорили ни о чем другом. Работа способствовала образованию крепких дружеских связей, и для личной, отдельной, жизни места почти не оставалось. Обязательных редакционных летучек никто не проводил, но каждый день в пять часов все сотрудники собирались попить кофе в отделе новостей и переводили дух после дневной гонки. Мы просто разговаривали, обсуждали горячие новости по каждому разделу газеты и вносили последние штрихи в материалы завтрашнего выпуска.
Тогда газета делилась на три больших отдела: новостей, сенсаций («гвоздевых материалов») и редакционных статей. Самым престижным и «закрытым» был редакционный отдел; репортер находился в самом низу этой пирамиды, где-то между стажером и мальчиком на побегушках. Время и сама работа показали, что нервный центр журналистики располагается иначе. В 19 лет я начал карьеру как анонимный литсотрудник в редакционном отделе и медленно, с большим трудом карабкался по служебной лестнице, пока не добрался до верхней ступеньки — не стал начинающим репортером.
Потом появились школы журналистики, и пошли в наступление технологии. Выпускники этих школ плохо знали грамматику и синтаксис, с трудом разбирались в сколько-нибудь сложных понятиях, и в опасной степени не понимали существа своей профессии: сенсация любой ценой перевешивала все соображения морали.
Сама профессия, видимо, развивалась не так быстро, как ее рабочие инструменты. Журналисты затерялись в лабиринте технологии, которая с безумной торопливостью толкала их в будущее, при полном отсутствии контроля. Другими словами, газетное дело оказалось вовлеченным в ожесточенное соревнование за техническую модернизацию и перестало муштровать своих пехотинцев (репортеров), забыло те механизмы совместного труда, которые поддерживали дух профессии. Отделы новостей превратились в стерильные лаборатории, где работают одинокие волки, оттуда, кажется, легче установить контакт с внеземными цивилизациями, чем с душами читателей. Дегуманизация несется галопом.
До изобретения телетайпа и телекса какой-нибудь добровольный мученик слушал радио, чтобы из мешанины чуть ли не космического скрежета и свиста вылавливать новости со всего мира. Хорошо информированному корреспонденту приходилось складывать фрагменты, прорисовывать фон и соответствующие детали, словом, восстанавливать скелет динозавра по единственному позвонку. Авторство при этом указывать запрещалось — это была священная прерогатива главного редактора; полагалось считать, даже если это было совсем не так, что передовица и редакционные колонки написаны им самим, причем совершенно непостижимым и путаным языком, который, как свидетельствует история, приводила в божеский вид личная машинистка редактора, взятая в штат именно с этой особой целью.
Сегодня факт и мнение переплелись: комментарии присутствуют в новостях, редакционные материалы напичканы фактами. Конечный продукт от этого не становится лучше, и никогда прежде профессия журналиста не несла в себе столько опасностей. Невольные или умышленные ошибки, злонамеренные манипуляции или ядовитые искажения превращают новость в серьезное оружие. Ссылки на «информированные источники» и «правительственных чиновников», которые пожелали остаться неизвестными, или наблюдателей, всезнающих, но никому неведомых, прикрывают все нарушения, и они остаются безнаказанными. Виновник упорствует в своем праве не разглашать источник, не задаваясь вопросом о том, не становится ли он сам послушным орудием источника, который через него подает информацию в выгодной ему форме. По-моему, именно плохие журналисты берегут свой источник как зеницу ока, особенно, если это источник официальный, они мифологизируют его, защищают, лелеют его и в конечном счете становятся опасно солидарны с ним, что заставляет их отвергать все прочие источники.
Пусть я рискую показаться смешным, но, по-моему, еще один виновник в этой драме — магнитофон. До его изобретения работа успешно шла с помощью трех орудий: блокнота, этических принципов для «защиты от дурака» и пары ушей, которыми репортер слушал, что рассказывает ему источник. Учебника журналистики и этики для магнитофона пока еще не изобрели. Кто-то должен объяснять молодым репортерам, что магнитофон — не замена памяти, а просто тот же старый добрый блокнот, правда усовершенствованный и удобный.
Магнитофон слушает и повторяет, как механический попугай, — но он не мыслит; он надежен, но у него нет сердца; и, наконец, на его буквально-точное воспроизведение нельзя положиться, как на восприятие живого журналиста, который внимательно слушает собеседника и одновременно оценивает его слова, поверяет их собственными знаниями и опытом.
Именно магнитофон несет полную ответственность за незаслуженно большое значение, которое приобрели сейчас интервью. Вполне понятно, что сама природа радио и телевидения делает интервью их главной опорой. Но сегодня даже печатные средства массовой информации разделяют общее заблуждение и полагают, будто голос истины принадлежит не журналисту, а его собеседнику. Возможно, стоит вернуться к скромному блокнотику, в котором журналист, слушая собеседника, делает осмысленные записи, а магнитофону отвести подобающую роль бесценного свидетеля. Очень хотелось бы думать, что нарушения морали и другие проблемы, которые умаляют достоинство нынешней журналистики и мешают ее правильной работе, не всегда являются следствием личной аморальности, но иногда проистекают из обычного непрофессионализма.