Николай Васильевич Гоголь сочинял свои бессмертные «Мертвые души», сидючи в Риме, на виа Феличе, в доме №126, где он занимал две небольшие комнаты.
Казалось бы, колоритная жизнь Вечного города, сказочные пейзажи Кампаньи, похожие на оперные декорации, добродушный народ, который не знает матерной брани и не устраивает по праздникам массовых мордобоев, а с утра до вечера распевает свои canzone и вместо водки пьёт разбавленное вино, должны были настроить нашего гения на светлый, мажорный лад, так что от похождений коллежского советника Чичикова, уповательно, следовало ожидать чего-то смешливо-любовного, в ключе «Вечеров на хуторе близ Диканьки». Главное дело — родина была далеко, и обшарпанный фасад Российской рабовладельческой империи, за которым валяли дурака Бобчинский и Добчинский, миллионы лапотников перебивались с хлеба на квас и «кувшинные рыла» планомерно разворовывали державу, не так рельефно стоял в глазах.
Тем не менее написалась у Николая Васильевича грустная эпопея о несуразностях русской жизни, хотя и называлась, точно в насмешку, она — поэма. Ну ни одного сколько-нибудь симпатичного персонажа, а всё сплошь злые карикатуры на соотечественников. Как будто в России живут только жулики и придурки, — даже конь Заседатель и тот подлец.
И ни одного опрятного интерьера: в лучшем случае налицо вечно «не готовые» кресла Манилова, в худшем — бедлам у Плюшкина, увенчанный пожелтевшей зубочисткой, высохшим лимоном, некогда недопитой рюмкой и кусочком окаменевшего сургуча. Приятного пейзажа тоже ни одного, и даже единственный на всю поэму пригожий день «был не то ясный, не то мрачный, а какого-то светло-серого цвета, какой бывает только на старых мундирах гарнизонных солдат, этого, впрочем, мирного войска, но отчасти нетрезвого по воскресным дням».
Ох, не поздоровилось бы Николаю Васильевичу, пиши он в наше смурное время. Живьем на костре его, наверное, не сожгли бы, но точно довели бы до нервного истощения за прямую государственную измену.
Поставив последнюю точку, Гоголь перечитал рукопись и, надо полагать, ужаснулся результату. Или он еще в процессе работы с тревогой и ревностью примечал, что перо ведёт его не туда, что он-то задумал именно поэму о веселом прохвосте, вроде Хлестакова, только с германской жилкой, а на деле выходит убийственный фельетон. Или же он изначально собирался вывести Россию в монструозном виде, но не до такой степени, какая установилась сама собой.
Что бы там ни было, Гоголь, по всей видимости, сильно огорчился святотатственной направленности «Мертвых душ». И тогда на свет явился финал, известный под названием «Птица-тройка».
Даже неискушенному глазу видно, что финал этот вроде бы искусственный, как бы привязан верёвочкой к материковому тексту, до того он не органичен развитию характеров и событий, тем более что его предваряет откровенная оговорка: «Еще падет обвинение на автора со стороны так называемых патриотов». Потом идет, как известно, невнятный анекдот о Кифе Мокиевиче и Мокие Кифовиче; за ним следует передаточное звено, кстати, весьма сомнительное с точки зрения высокого вкуса: «Но мы стали говорить довольно громко (имеется в виду беседа автора с читателем), позабыв, что герой наш, спавший во всё время рассказа его повести, уже проснулся…».
Затем Чичиков, окончательно оклемавшись, начал погонять кучера Селифана и заулыбался, «слегка подлётывая на своей кожаной подушке, ибо любил быструю езду. И какой же русский не любит быстрой езды?» — заводит, наконец, Гоголь свою защитную речь, отдавая должное загадочной нашей спеси.
Между тем Павел Иванович Чичиков был как раз из тех русских, которые никак не могут любить быструю езду, поскольку приверженцы таковой бытуют среди 17-летних шалопаев, художников, уголовников, горьких пьяниц и прочих широких натур. А Павел Иванович относился скорее к натурам осмотрительным, меркантильным, отчасти даже к педантам европейского склада ума. Словом, не пристало такому человеку нестись сломя голову в своей пресловутой рессорной бричке, тем более что ему некуда было спешить, и кучер Селифан уже несколько раз подвергал его жизнь опасности на самых умеренных скоростях.
И вообще почему непременно нужно быть русским, чтобы любить быструю езду? Казахи, эстонцы, немцы тоже, вероятно, на такое национальное качество имеют право претендовать. Наконец, среди русских найдется немало таких, которые решительно не терпят быстрой езды в связи с известным состоянием наших транспортных магистралей, широким распространением пьянства за рулём, удручающей культурой дорожного движения и взбалмошностью российского пешехода, а под Калугой живет одна пожилая женщина, никогда не ездившая даже и в поездах, «потому что вперед не видно»…
Итак, Николаю Васильевичу потребовался панегирик стремительной «птице-тройке», увенчавший ехидно-сатирический роман, в сущности, обидный для всякого русского человека, роман, показавший нашу Россию в самом ничтожном свете хотя бы потому, что помещик Манилов, представляющий сливки общества, мечтает о производстве в полные генералы за дружбу с первым попавшимся проходимцем, а народную гущу представляют то два мужика, которые сократствуют по поводу колеса?, дескать, доедет оно до Казани или же не доедет, то дядя Митяй с дядей Миняем, которые, как ни пересаживаются с пристяжного на коренного, не в состоянии развести два столкнувшихся экипажа, а это уже скандал.