Зимний Питер часто бывает угрюм, пустынен, над крышами домов плывут низкие плотные облака, смешиваются с дымами, медленно выползающими из давно не чищенных печных труб, ветер, приносящийся с моря, пробирает до костей, поэтому те, кто может сидеть дома, предпочитают дома и сидеть, на улицу не высовываются.
Ветер питерский, недобрый, холодный, солёный, рождает в груди тоску, стискивает горло, так сильно стискивает, что становится нечем дышать, потому-то у многих людей, встречающихся на петроградских тротуарах, лица бледные, в синеву. Им не хватает свежего воздуха.
У Костюрина имелась в Петрограде своя комната — угловая, тихая, расположенная в многонаселённой квартире в самом центре Северной столицы, на Лиговском проспекте, в большом доме, украшенном различными пилонами, капителями, розетками и прочими красивыми вещами, которые впоследствии будут величать архитектурными излишествами.
Раз в месяц Костюрин обязательно покидал свою пограничную заставу — оставлял её на замбоя (заместителя по боевой подготовке) Петра Широкова и отправлялся в Питер: дома надо было появляться регулярно, иначе комнату могли заселить каким-нибудь излишне шустрым жильцом, и такое в их доме уже бывало — это раз, и два — в каждый свой приезд домой Костюрин обязательно стремился где-нибудь побывать: на поэтическом вечере, на концерте заезжего молодого певца или в модном революционном театре на пьесе очередного горластого сочинителя…
Замбой Петя Широков был человеком надёжным, ему Костюрин верил как самому себе, плюс ко всему Широков был другом начальника заставы Костюрина, в восемнадцатом году они вместе трепали генерала Юденича в болотах под Питером, в свободное от боёв время дружно ругали генерала, величали его Кирпичом. Вообще-то они не были первопроходцами по части прозвища. Кирпичом Юденича величали ещё в годы Первой мировой войны, которую в четырнадцатом году назвали Великой — слишком много стран ввязалось в неё, — да и физиономия у старого генерала была цвета хорошо прокалённого кирпича и очень даже подходила для такого прозвища.
Говорят, Юденич на это прозвище не обижался, терпел.
Костюрин перед своим домом остановился, оглядел его внимательно, словно хотел засечь изменения, которые произошли во внешнем облике здания. А ничего, собственно, и не произошло. Постарел только дом, и всё.
Песочного цвета стены, высокий фронтон, расположенный по центру. Несколько балконов с одинаковыми оградками, массивные окна с запыленными стёклами. Народ питерский перестал мыть окна, посчитав это дело буржуазной отрыжкой… Костюрин вздохнул и вошёл в подъезд. По широкой парадной лестнице с роскошными чугунными перилами поднялся на второй этаж, собственным ключом открыл английский замок на двери квартиры номер семнадцать и очутился в тёмной, пахнущей пылью прихожей.
На тяжёлый стук массивной входной двери сразу из двух комнат выглянули соседи: волосатый, похожий на предводителя большого цыганского табора Кобылкин и жилистая, наряженная в красный марксистский жилет дама неопределённого возраста (знатоки давали ей от семнадцати до семидесяти пяти лет) по фамилии Бремер. Бремерша работала в местной коммунальной организации, следила за тем, чтобы рабочий люд, получающий комнаты в общих квартирах, не калечил жильё и там, где есть мебель, сохранял её.
Костюрин поднял руку, приветствуя соседей:
— Революционный салют труженикам славного Петрограда!
Слесарь готовно распахнул волосатую пасть:
— Наше — вашим!
Бремерша не ответила Костюрину, оценивающе оглядела его с головы до ног, прилепила к нижней вялой губе папироску — курить папиросы стало модным среди женщин, — и с громким хряском захлопнула дверь своей комнаты. Вот тебе и «Наше — вашим!». Слесарь это не расценил никак. Звучно щёлкнул пальцем по кадыку:
— Могу картофельным самогончиком угостить!
Отрицательно мотнув рукой — устал, мол, — Костюрин прошёл к своей двери, на которой висел простенький плоский замочек, какими запирают сундучки, открыл его гвоздём, который специально держал в кармане, — ключ он давным-давно потерял, — и вошёл в комнату.
Здесь, как и в прихожей, пахло пылью. Костюрин стянул с себя, перекинув ремень через голову, командирскую сумку, бросил её на жёсткую железную койку, сшитую каким-то умельцем с Путиловского завода из металлических пластин, посаженных на гайки, расстегнул пряжку портупеи, потом — новенький кожаный ремень, один из последних трофеев, взятых им на Гражданской войне: снял с убитого белого офицера на Дальнем Востоке.
После Юденича Костюрин дрался с Колчаком, потом вообще переместился на край краёв земли — на Камчатку, там и встретил конец войны…
Дальше был направлен служить на остров Врангеля.
Люди, слыша об этом, фыркали:
— Фи, Врангель — белый генерал, душитель народный, мироед…
— Не мироед, а мореплаватель, путешественник и вообще большой первооткрыватель, — терпеливо пояснял неотёсанным собеседникам Костюрин.
— Чего же он такого понаоткрывал, раз его советская власть терпит? — щурили глаза несогласные.
— Много чего. Моря, проливы, острова. Новые земли… понятно?