Река текла широко. Глубокая. Медленная. Бурая. Безлесные берега давали простор громадному небу. Небо казалось пустым и бесцветным, как бы осыпавшимся.
У самой воды лежал убитый связист. Рядом валялась катушка: провод с нее согнали. На мелкой волне, тычась в камни, подрагивали новехонькие амбарные ворота. Для большей грузоподъемности к ним были привязаны две пустые железные бочки.
Прибрежная заливная земля, поросшая голубой травой, иссыхала и плешивела, уходя вверх, к железнодорожному мосту.
Утром мост рухнул.
От небольшого двухэтажного городка с фарфоровым заводом и спичечной фабрикой, прикрытого густолистыми тополями и почти лысыми от старости березами, укоренившегося на возвышенной плоской земле, шел к реке солдат.
Он был грязен. Жирная огородная земля засохла лепешками на его щеках, локтях и коленях.
Подойдя к берегу, солдат постоял, поглядел на обрушенный мост, казавшийся отсюда хрупким, потом побрел по мелкой воде к амбарным воротам с бочками, приготовленными для переправы, может, убитым связистом, может, кем другим, но только занялся солдат Егоров на виду у захваченного неприятелем городка делом в его ситуации странным и очень неспешным. Прислонив винтовку к одной из бочек, он разделся догола и вымылся, с плаванием, отфыркиванием, окунанием и ковырянием в ушах. Вымыл обмундирование — даже башмаки вымыл. Потом оделся во все отжатое. Портянки и туго скатанные обмотки сунул внутрь башмаков, башмаки привязал к винтовке, винтовку закинул за спину и пошел в реку, пока вода не сделалась ему высоко, тогда поплыл не торопясь, в согласии с течением, не бурливым, но сильным.
Последние дни охрану моста, сменив железнодорожное подразделение, нес полувзвод пехоты. Основное число солдат с лейтенантом и пулеметом максим располагалось по правому берегу. На левом берегу стояли четверо: в одном окопе, по одну сторону пути, два пожилых колхозника, на язык не бойкие, коротконогие, с плоскими спинами; по другую сторону пути, в другом окопе, двое молодых — Егоров Василий и Алексеев Георгий, бывший студент Ленинградского университета.
Этот Георгий был веселый. Велел называть себя Гога и хохотал:
— Боец Гога! До чего непристойно.
По мосту медленно проходили воинские эшелоны, товарные составы и пассажирские поезда, облепленные беженцами. Мост не годился для пешего продвижения: шаткая тропа на сквозных фермах, шириною в две скользкие от мазута доски, и вода где-то там, далеко внизу — теплая, в солнечных плесах, с игранием рыбы и отражением облаков, и перила, рассчитанные только на силу воли. Но беженцы шли. Может, были они смелее других или перестали понимать страх, поглупев от всегда неожиданных ударов войны.
Бомбили мост каждый день по нескольку раз, шумно и неприцельно.
— Ишь как гудют, — говорил Гога. — Нет, Вася, не всё они могут. Слишком неэкономно они нас пужают.
Солдат Алексеев был старше солдата Егорова на год, слова гудют и пужают произносил сознательно, для Васькиного унижения.
— Имей в виду, на нашей земле немцы дух испустят, — заявлял он, как большой стратег. — Не истребятся — так думать ошибочно, не окочурятся — так думать и вовсе глупо, не дадут дуба, не сыграют в ящик, но испустят дух.
— Где испустят? — спрашивал его Васька. — Где нос затыкать?
— Твой вопрос мелкий и непринципиальный, — отвечал Гога. — Можешь иронизировать для веселья своей слабой башки — я тебя прощаю, потому что главное — знать истину. Увидеть в себе Путь Реки.
Этот Гога любил выражаться туманно. Еще он любил лежать на спине, задрав гимнастерку и нательную рубаху к горлу.
— Русь — вода — восклицал Гога, глядя после бомбежки в реку. — Ее нельзя ни сломить, ни согнуть, ни раздавить. Огнем можно выпарить. Но она опять прольется на свою землю.
— Ты, Гога, архимандрит, — говорил Васька, пытаясь соответствовать Гоге замысловатостью выражений.
Гога хохотал. Он хохотал так, словно, вынырнув из глубокой воды, взахлеб дышал, будто хохот был нужен ему, чтобы не помереть.
— Комсомолец я.
— Тебя по ошибке приняли. Ты архитемнила, сатанаил…
— Если ты объяснишь, что такое сатанаил…
— А вот по носу дам…
Солдат Егоров читал мало, он занимался греблей, азбукой Морзе, подвесными моторами, кажется, приемами самбо и введением в парашютизм.
— Если не прекратишь ржать, я тебя всерьез ушибу, — сказал он Гоге. Гога тут же полез обниматься, и ушибить его было бы — ну не совсем справедливо.
— Как тебе не стыдно. Немец прет. Беженцы прут. А ты ржешь, как конь. Я думаю, нехорошо это.
— Нехорошо, — согласился Алексеев Гога и пошел вниз к реке пить воду, а по мнению Васьки Егорова — чтобы оторжаться в уединении. Такой хохотун, так и хочется дать ему по соплям, но что-то мешает — война, повсеместное отступление, ком в горле, слезы, а он ржет. И брови у него розовые.
Тихо было, и Васька Егоров услышал разговор в окопе через дорогу:
— Семен, дал бы ты этому визгуну по шее. И регочет — чего регочет?
— Того… Смерть чувствует. Она ему вроде щекотки.
— Не врешь?
— Не-е.
И замолчали. Они, те двое, все больше молчали.
Утром, когда Васька сказал Алексееву Гоге о своем дне рождения, Гога долго смотрел куда-то мимо Васькиного уха — вдаль, задирая бровь розовую.