«Старайся никогда не быть первым, – написал как-то Реджинальд своему самому дорогому другу. – Самый жирный лев достался первым христианам».
Но Реджинальд и сам кое в чем был первым.
Ни у кого в его семье не было золотисто-каштановых волос, как не было и намека на чувство юмора. На стол ставили примулу. Считалось, что это красиво.
Отсюда следует, что Реджинальда в семье не понимали, когда он опаздывал к завтраку, обгрызал со всех сторон поджаренный хлебец и непочтительно отзывался о Вселенной. Все остальные члены семьи ели кашу и во все верили, включая прогноз погоды.
Понятно, что все члены семьи облегченно вздохнули, когда узнали, что дочь викария взялась перевоспитать Реджинальда. Ее звали Амабель; она была единственной роскошью, которую мог себе позволить викарий. Амабель слыла красавицей, девушкой умственно одаренной; она никогда не играла в теннис и, по слухам, прочла «Жизнь пчелы» Метерлинка. Если вы держитесь подальше от тенниса, да к тому же еще и читаете Метерлинка, то в небольшой деревеньке непременно сойдете за человека интеллектуального склада. А она к тому же еще и два раза была в Fecamp,[1]чтобы перенять хороший французский акцент у живших там американцев; следовательно, она имела какое-то представление о мире, что небесполезно при общении с мирянами.
Теперь понятен восторг, с каким было воспринято известие о том, что Амабель взялась перевоспитать непокорного члена семейства.
Амабель приступила к делу с того, что пригласила своего ничего не подозревавшего ученика на чашку чая в сад викария; она верила в здоровое воздействие естественного окружения, ибо никогда не была на Сицилии, где все обстоит совершенно иначе.
И, как всякая женщина, взявшаяся проповедовать раскаяние упорствующему в своих заблуждениях юноше, она принялась подробно расписывать греховность ничем не заполненной жизни, что особенно постыдно в деревне, где люди встают рано затем, чтобы узнать, не выросла ли за ночь еще одна ягодка клубники.
Реджинальду вдруг вспомнились лилии, которые «просто стоят себе где-нибудь в поле и очень хороши, и нет им равных».
– Это не тот пример, которому мы должны следовать, – с неудовольствием проговорила Амабель.
– К сожалению, нам не остается ничего другого. Если б вы только знали, скольких трудов мне стоят попытки сравниться с лилиями в их художественной простоте.
– Вы до неприличия высокого мнения о своей внешности. Добропорядочная жизнь бесконечно предпочтительнее привлекательной наружности.
– Но вы же согласитесь со мной, что это несовместимые вещи. Я так скажу: красота неподвластна времени.
К этому моменту Амабель начала склоняться к тому, что битву нелегко выиграть с помощью одной лишь решительности. Призвав в союзники ресурсы, имеющиеся в распоряжении женщины с незапамятных времен, она отказалась от лобовой атаки и переключила внимание на то, что трудится она в приходе без помощников, что на душе у нее тоскливо и одиноко, – и в самый подходящий момент предложила клубнику со сливками. Реджинальд явно был сражен этим последним предложением, и, когда его наставница высказала пожелание, что неплохо бы ему начать деятельную жизнь с того, чтобы помочь ей организовать ежегодную вылазку за город деревенских детишек, певших в местном хоре, его глаза засветились воодушевлением новообращенного, предвещающим недоброе.
Что до Амабель, то Реджинальд начал деятельную жизнь в одиночку. Даже самые добродетельные женщины подвластны воздействию сырой травы, и Амабель слегла с простудой. Реджинальд назвал это избавлением; он всю жизнь мечтал организовать вылазку за город детей, поющих в хоре. Обнаружив стратегическую проницательность, он повел своих застенчивых круглоголовых подопечных к ближайшему лесному ручью и дозволил им искупаться в нем; сам же уселся на разбросанную одежду и принялся рассуждать об их неминуемом будущем, которое, по его предопределению, сведется к вакханальному шествию по деревне. Благодаря своевременной предусмотрительности обнаружился целый набор оловянных дудок, а вот блестящая мысль прихватить с собой и козла из соседского огорода пришла позднее. По такому случаю, пояснил Реджинальд, неплохо было бы облачиться в леопардовые шкуры; дело же кончилось тем, что тому, у кого был носовой платок, было дозволено им и прикрыться, что обладатели платков восприняли с признательностью. Реджинальд убедился в невозможности за отведенное ему время обучить трясущихся неофитов песне в честь Бахуса, и потому в путь они тронулись с более знакомым, хотя и менее приличествующим случаю гимном о воздержании. Главное, говорил он, это все-таки душевный настрой. Следуя правилам поведения, практикуемым авторами драм в день премьеры, он благоразумно предпочел держаться за кулисами, тогда как процессия, двигаясь с необычайной неуверенностью, да еще и с козлом, скорбно прокладывала путь через деревню. Пение стихло прежде, чем шествие достигло главной улицы, зато жалкое завывание оловянных дудок заставило жителей выйти из домов. Реджинальд потом говорил, что где-то он подобное уже видел; люди же такого не видывали на своем веку, почему и дали волю чувствам.