Г. А. Рачинскому
На средину нескончаемого бора пришёл шесть годов назад о дождящую осеннюю пору рослый детина, нестарый мужик, Ипат. На нём был чёрно-мурый кафтан под кушаком, был сам он видом лих, а ликом ряб, в бороде же нежданно пробегла седина. И были ещё двадцать пять с ним, таких как он, отчаянных, а меж ними Гараська-ясаул, буявый крепыш, за пазуху баран влезет.
Допрежь вышагивали с кистенями да с песнями столбовые дороги, обдирали проезжих, вычёсывали подчистую случайных незадачных людей, обрабатывали купцов на скорую, немилостивую руку: лошадей под уздцы, купцу нож и вознице тож, чтоб языком не сболтнул глупое слово в мимоезжем кабаке. Тем и проживали, покойно и весело, — место широкое, а нож остёр.
С ними тогда случай случился. О неверную рассветную пору вытряхнули из возка богатого купца, полоснули без писку, заглянули, а в возке баба барахтается, купцова жена. Светало, спешили, а баба окричала попусту душегубами Ипатовых робят.
А был во хмелю Ипат. Шибануло ему винным паром в голову, надвинулся на бабу растопыркой, гаркнул по всю грудь: — А ты, непутная, встречного молодца не отведав, не хули! Вдарил её наотмашь ножом, глухим концом, сердце вон вышиб.
Тут робята розняли на ней кохту, — бабы — де, золото на грудях прячут, а там, увидели, образок небольшой расколот разбойным ножом. Новгородский Нифонт, попалитель смущающих, на нём. Распался его взгляд надвое, и обе закосившие половинки того взгляда нелюбно в Ипата глянули.
Словно взнузданный затрепетал Ипат: — Коней-то в овраг поставьте, ино пригодятся ещё… Да и не договорил.
А ночью у них пьяней пьяного гульба была. Жрали убоину, пели гулкие гулевые песни у трескучих костров. Потом спать пошли.
Вот спит Ипат, — Ипатовым храпом зайца насмерть запугать возможно. Гараська рядом носом воздух чешет. Тут в сонном явлении предстал Ипату Нифонт. Не зажил ещё ножовый след на лике его, полыхает гнев из разрубленного взгляда. — Отступлюсь от тебя. Тебе без меня на бору крышка! Сказав так, тряхнул ризой, исчез. Повернулся Ипат на другой бок, захрапел пуще прежнего. День как день, прошёл и нет его. Пели птицы, шумели сосны, — день. В ночь другую сызнов явился Нифонт к Ипату, ещё грозней стал. Брызжет огонь из глаз, а слова его тяжелы как камни: — Уйду отселе. Отрекусь от того места, где ты!..
Заворочался на койке Ипат, поныло сердце. Однако, полежав да Гараськин свист носовой послушав, натянул тулуп на голову, заснул.
Днём сумрачен был. Шёл бором ветер с севера, к земле прилегали кусты, а в небе трясла осень сито с водой. В третьем сонном явленьи лишь перстом погрозил мизинным Нифонт Ипату, дверцы теплины в размах захлопнул, ушёл.
Скочил Ипат в холодном поту, не до сна стало. Замерещилась по углам теплины его беспятая разная тварь — супротив неё кистень не выстоит. Сбудил ясаула Гараську: — Я, Гарась, три ночи маюсь, для четвёртой во мне и места нет. Сзывай робят в круг!
Собрались, заспанные, вкруг костра все двадцать пять. Метнулся Ипат на средину, швырнул на пень шапку да кистень, объявил тихо: — Конец, робята. Когда козыри все выйдут, так без козырей какая игра? С Нифонтом у меня с той норы, как бабу стукнули, врозь пошло. Мне теперича дорога под чёрный кафтырь, ухожу завтра. Кто со мной — становись сюда. Кто в мир — бери хламья, сколько в подъём возьмешь, забывай Ипата, незабытое забывай!
Робята втихомолку смекать стали, а Ипат дальше вёл: — Примечено у меня место одно, на возгорьи тихом, у мочагов. Там скит поставим. Не неволю, робята: кафтырь не брачный венец, молиться — не с бабой спать, вот…
Не удивленье ли! — все двадцать пять туда стали, куда Ипат указывал. Знали Ипата. Любили как отца: с Ипатом ночь не в ночь, с Ипатом огонь не в огонь, а кафтырем какому не любо прошлые дела прикрыть? Усмехнулся Ипат, радость как бы крыльями его помела, сказал: — Все со мной? Когда так, нам попа надоть. Без попа наше моленье, как без кнутовища кнут. Нам попа след! Ты вот, Анфим, да ты, Иван, — вы скачите на купцовой тройке в Коноксу. Как Деркачевски яруги минете, оттоле берите всё правей восхода. А в той Коноксе, там есть поп Игнат. Дурень он и пьянец великий, но чином удостоен. Его и привезите, хоть силком. А мы его всей ватагой во врата райские протащим за то.
Поскакали, глухо звякая подвязанным бубенцом.
В ту ночь напоследок гульба была. Песни в ту ночь отчаянней были. Пустела круговая до дна, а сердце досуха. Тем Ипат себе кончину справлял, Сысоево рожденье праздновал.
Двум медведям в одной берлоге, двум попам в приходе — не жить. Только что зубы поломать да людской срам принять страшатся. В селе богатом Коноксе поп Игнат да протопоп Кондрат, двое, друг другу супротивники.
Поп Кондрат объемлет, вдарит себя по брюху — гул пойдёт, а лик у него — как бы блюдо церковное красной меди. Толст он голосом, толст и телом, зато и добротою толст. А Игнат — попик-клопик, винная пробка. Ела его жадность, телом тонок, и душою тонок и голосом тонок, а прозванье ему в Kоноксе? Моргунок. Жил он в бедной конурке одиноко, лишь в престольные праздники сослужал Кондрату, — стоял водле, бородёнкой в купол, завистно пыхтел от обиды. И молитвы его злы: — Да-ай, Осподи, чтоб дочка у Васьки Гузова рабёночка б от заезжева молодца понесла… — По-одай ты мне, Осподи, приход вроде Коноксы, только побогаче. Да чтоб протопопица-т как кулебячка была!.. — Подай, Осподи, отцу Кондрату сломление ноги…