Мне было девятнадцать лет, когда случилась эта автокатастрофа. Мне говорили, что в то время я заканчивала третий курс столичного экономического института. Вероятно, так оно и было. Сама я не помню ничего, кроме слепяще–белой, солнечной палаты с огромными окнами — во двор и в коридор. Я помню кровать на колесиках и белый жесткий ортопедический матрас. Помню стоявшие на тумбочке тарелки и пакеты. Зато автокатастрофу я не помню совершенно, как и то, куда я ехала в тот день. На медицинском языке такое называется «посттравматическая амнезия». У меня она была осложнена последствиями операции, которую мне сделали уже в больнице. После долгих месяцев восстановительного курса я вернулась к полноценной жизни. Устная и письменная речь, арифметические операция и логика — все пришло в норму. Кроме памяти. Сколько ни бились надо мной психологи и психотерапевты, толку было чуть. Я легко принимала к сведению все, что рассказывали мне о прежней жизни. Я без всякого усилия поверила, что женщина, которая сидела у моей кровати и держала меня за руку, пока я еще не могла вставать — и в самом деле моя мать, поскольку только мать способна проявлять столько заботы и терпения, а потом, как бы случайно отвернувшись, потихоньку вытирать глаза. И точно так же я не сомневалась в том, что коренастый и седеющий мужчина, приезжающий в лечебный центр только вечерами и вносивший в комнату огромные пакеты с фруктами, лекарствами и шоколадками — именно мой отец. Я видела, что мы похожи, каждый раз, когда смотрелась в зеркало. Конечно, подбородок у него был более массивным и тяжелым, зато брови — всегда чуть приподнятые — и заметно выступающие скулы у нас с ним не отличались совершенно. Он часто беседовал с врачами, иногда не закрывая дверь в палату, и я слышала, как доктора сыпали непонятными мне терминами и давали моему отцу гарантию, что у меня все будет хорошо. Один раз хирург, который приходил снимать мне швы, понизив голос, доверительно сказал, что операция прошла даже успешнее, чем они ожидали. Я тогда подумала, что, если несколько недель под капельницей и тотальная потеря памяти — это успех, то, значит, мое положение было действительно плачевным.
Врачи уверяли, что со временем большая часть забытых мной вещей должна восстановиться в моей памяти. И это было правдой. После выписки я часто развлекалась тем, что брала с полки книгу — и, прочитав несколько страниц, внезапно вспоминала, что случится с персонажем дальше и какие мысли вызвала у меня эта книга в прошлом. А еще я обнаружила, что худо–бедно понимаю тексты на английском и немецком языках, хотя не могу вспомнить, где и как их изучала. Это напоминало волшебство.
Но хуже всего дело обстояло с тем, чтобы припомнить что–нибудь касавшееся меня лично. Странно понимать, что ты не знаешь, был ли ты когда–нибудь влюблен, есть ли у тебя близкие друзья и что вас с ними связывает… наконец, не помнишь даже относительно простых вещей типа того, была ли у тебя когда–нибудь собака или кошка.
Про кошек и собак я спросила у родителей. Они рассказали мне, что в детстве у меня была собака Лайна, рыжий сеттер, но она погибла под машиной, когда мне исполнилось тринадцать. Они утверждали, что я плакала о ней несколько месяцев. Я слушала их рассказ, кивала — и мне было очень стыдно, что сейчас эта история не вызывает во мне никакого отклика. Как будто бы я предала саму себя тем, что не могла заставить себя разделить ту боль и ту привязанность, которую имела много лет назад.
После этого случая спрашивать про друзей и про влюбленности мне резко расхотелось. Если мне покажут фотографию чужого, совершенно постороннего мне человека и объявят, что я была в него влюблена — получится гораздо хуже, чем в случае с погибшим сеттером.
Втайне опасаясь задушевных разговоров, я сосредоточилась на фотографиях, надеясь, что с ними все будет так же, как с прочитанными книгами. Начну смотреть — и вспомню что–то важное.
По моей просьбе мать с отцом достали целый ворох фотографий и альбомов, и я просидела целый день, перебирая снимки и пытаясь пробудить в себе какие–то воспоминания. Нельзя сказать, что мне это совсем не удалось. К примеру, когда я рассматривала фотографию, на которой маленькая девочка с двумя темными хвостиками стояла под огромной новогодней елкой, то смутно припомнила, что это был какой–то детский утренник в большом и светлом зале, на котором каждому из нас дарили по большой коробке конфет. А когда та же девочка, только уже постарше, с комически серьезным видом сидела за маленькой партой рядом с мальчиком, казавшимся еще серьезнее ее — то в памяти смутно колыхнулось воспоминание о небольшой, покрашенной веселой желтой краской школе, куда я пошла когда–то в первый класс. Мне вспомнился даже огромный, одуряющий тяжелым маслянистым запахом букет из белых и лиловых астр, который я держала на линейке и который в конце концов сунула под мышку, так как он мешал мне аплодировать. Но кроме таких единичных и разрозненных воспоминаний, мой улов в тот день был небогат. В нескольких пухлых, как старинные бухгалтерские книги, альбомах с фотографиями содержалась вся история темноволосой девочки, но ощутить с ней настоящее родство я так и не сумела. Через пару лет смешные хвостики сменила толстая косичка, а потом какая–то затейливая стрижка «лесенкой». Еще там были снимки с отдыха — крымские горы и египетские пляжи, шорты, белые молочные коктейли и кислотно–яркие купальники. Короче, ничего особенного. «Фотохроника» оборвалась, когда темноволосой девочке было примерно лет двенадцать. Снимков, на которых я была бы старше, мне найти не удалось. Когда я спросила маму, где все остальные фотографии, она сказала, что альбомы «взрослых» лет случайно потерялись после переезда. А потом, слегка замявшись, сообщила, что в подростковом возрасте мне разонравилось фотографироваться, так что за семь лет едва набралось несколько десятков снимков.