На Рыбной улице, там, где перекресток поднимается немного на изволок, против церкви Алексея Митрополита, протянулся деревянный одноэтажный дом и по улице, и по Зыбину переулку, идущему под гору, к кузницам и к задам запущенного, когда-то роскошного барского сада князей Токмач-Пересветовых.
Дом выкрашен в сизо-розовую краску, еще часто попадающуюся в губернских городах. Красили его уже давно, и кое-где, вдоль стен, краска отколупилась, и старое побурелое дерево выглядывало наружу. Окон теснилось много, штук до десяти, вдоль уличного фаса, все с зелеными ставнями и лепными украшениями фризов на старо-дворянский манер.
Подъезд был, однако, приделан уже позднее, когда пошла мода на подъезды с улицы, — прежнее крыльцо с длинным вырезанным навесом помещалось на дворе, с переулка.
Снежок покручивал по перекрестку часу в четвертом после обеда. Только что ударили к вечерне. Тут же, на перекрестке, стояло несколько извозчиков: двое местных лихачей, на резных санках, с толстогрудыми битюгами, без полостей, сами нарядно одетые, и «Ванька» в кафтане из мужицкой дерюги. Его пошевни, низенькие, лубочные, покрывал коврик из суконных покромок, внутри лежало сенцо.
Ездоков не видать что-то еще было ниоткуда, ни со стороны площади, где стоял суд, ни от спуска по переулку, где издали белели полные инея липы и клены барского запущенного сада.
Ванька поднял высокий воротник своего кафтана, надетого поверх полушубка, и морщился от снега, попадавшего ему на щеку. Те двое лихачей с ним не знались и, когда он тут остановился, только переглянулись между собою на особый лад: "вот, мол, пожаловала ворона на первую в городе биржу".
Один — толстый, затянутый кушаком с набором из серебра с чернью, в котиковой шапке — перевел голубыми вожжами и выговорил тоном зажиточного мещанина, знающего хороших господ:
— Александр Ильич из правления покатит, поди, вскоре?
— Не раньше как в исходе четвертого.
Другой извозчик смотрел еще очень молодым парнем. Курчавый и веснушчатый, он ушел головой в триковый ваточный картуз; из-под стоячего воротника синего кафтана выглядывала розовая рубашка. Шарфа он не носил.
— Да он и завсегда сидит по правилу, а седни у них день особенный, суббота, больше народу бывает.
— Это точно, — подтвердил толстый лихач.
Они помолчали. Слышно было только похрапывание одной лошади, серой в яблоках, норовившей достать языком свою товарку, бурую… Лошади были в дружбе, хотя и стояли на разных дворах.
— Балуйся! — дал на нее окрик молодой парень. — Мерин несуразный!
И он ударил вожжой по широкому крупу своего серого.
Опять они помолчали. Толстый глядел в ту сторону, где стояло здание присутственных мест. К вечерне отблаговестили. С последним ударом он вдруг почему-то перекрестился, приподнял котиковую шапку и показал свой череп, совсем лысый, белый, с маленькою прядью темных волос напереди, череп умного плута дворника, круглый и с выпуклостями лобной кости. От него пошел сейчас же легкий пар.
— Господи Иисусе Христе! — чуть слышно выговорил лихач.
Молодой парень покосился на него и спросил:
— Папиросочки не соблаговолите, Ефим Иванович?
Он говорил толстому «вы», а тот ему "ты".
— Нешто я курю?.. Ишь, что выдумал! — брезгливо и с усмешкой сказал Ефим.
— Ужли на старую веру повернули?
— Мели еще!
Ванька в мужицком кафтане начал прислушиваться к их разговору. Его пошевни стояли поодаль от саней молодого парня. На эту биржу заехал он покормить лошадь и уже подвязал ей торбу… Он замечал, что лихачи на него косятся, и уехал бы, да надо было дать лошаденке пожевать овсеца.
Извозничал он в губернском городе первую зиму, был из соседнего уезда, городские порядки еще мало знал, и выручки у него не спорились. Только на чугунку да с чугунки приводилось довезти путевого седока, а так, по городу, целыми часами никого или за самую нищенскую цену. Особенно барыни! Те и на вокзал норовят за гривенник доехать; да гривенник еще ничего, а то восемь, семь копеек.
Вот сейчас он конец сделал, порядочный кончик, за четыре копейки. Тоже в салопе, старушка.
Идет да кричит:
— Ванька, хочешь две семитки?
Он было совестить ее начал. Она идет себе, палочкой постукивает по тротуару. И он за ней по улице плетется.
Посадил!
Мужик он тихий, немолодой, подслеповатый, немножко хворый. Кабы не выдалась осень такая — сына угнали, да другого женить пришлось, да неурожай льну — их главный промысел, он бы не поехал в город… Думал: "прокормлюсь, подать привезу".
Но рубля в день он не наколачивал. Не то что те двое лихачей. Каждый из них либо два с полтиной, либо три и три с четвертаком привезет. Толстый-то сам хозяйствует, а молодой — работник, так тот из выручки себе откинет не меньше двух двугривенных.
Положение такое: двадцать копеек конец по городу, на чугунку — тридцать, с багажом — сорок. Так ему, Ваньке, никто этой «такции» не даст, а чуть заикнется — на смех поднимают:
— Ну, ты гужеед желтоглазый, туда же — такция! Когда и при городовом на вокзале — и городовой смеется.
А те двое за таксу не двинутся. На них все такие господа ездят, без ряда. И всегда выше таксы отвалят.
Так перебирал про себя деревенский, поглядывал больше на обоих лихачей, чем на прохожих. Ему было тут жутко, да и зябнуть он начал в плоховатом полушубке и в старых, невысоких валенках.