Не верится, что я снова еду по этой дороге вдоль извилистого берега озера, где белые березы умирают от болезни, распространяющейся с юга. Вон оно что, теперь, оказывается, дают напрокат гидропланы. Это совсем недалеко от городской черты, мы ехали не через центр, город так разросся, что провели окружное шоссе — прогресс.
В моем представлении он так и остался не городом, а первым (или последним — смотря в какую сторону едешь) кордоном, скоплением домишек и сараев, между ними одна, главная, улица, а на ней кинотеатр и две гостиницы — «итц» и «ойял» (оба красных «Р» перегорели) — с двумя ресторанами, где подавали одинаковый рубленый бифштекс, политый густым, как замазка, соусом, и к нему гарнир из консервированного зеленого горошка, горошины водянистые и бледные, точно рыбий глаз, да горкой жареная картошка, белесая от свиного сала. Всегда лучше взять яйца-пашот, говорила мама, если они несвежие, сразу видно на срезе по темному ободку.
В одном из тех ресторанов, когда меня еще не было, мой брат, сидя под столиком, погладил ноги подошедшей официантке: дело происходило во время войны, на ней были блестящие нейлоновые оранжевые чулки, он таких никогда не видел, наша мама их не носила. А в другой раз, уже потом, мы из машины перебегали по заснеженному тротуару босиком, потому что у нас не было обуви, за лето все износили. В машине мы сидели с завернутыми в одеяла ногами, мы еще воображали себя ранеными, брат говорил, что нам ноги отстрелили немцы.
Но теперь я еду в другой машине, в машине Дэвида и Анны; у этой острые плавники и по всему корпусу — блестящие металлические полоски; ископаемое чудище десятилетней давности, чтобы включить фары, надо лезть куда-то под приборный щиток. Дэвид говорит, что более современные модели им не по карману. Наверное, неправда. Водит он хорошо, я это сознаю, но все-таки на всякий случай держу руку на дверце. Во-первых, опираюсь, а во-вторых, чтобы сразу выскочить, если что. Я и раньше ездила с ними в их машине, но к этой дороге она как-то не подходит: то ли они, все трое, не туда заехали, то ли я очутилась не на своем месте.
Я сижу на заднем сиденье, с вещами; этот, который со мной, Джо, сидит рядом, держит меня за руку и жует жевательную резинку — и то и другое от нечего делать. Разглядываю его руку: широкая ладонь, короткие пальцы нажимают и отпускают, трогают, поворачивают мое золотое кольцо — такая привычка. У Джо крестьянские руки, а у меня крестьянские ноги, так сказала Анна. Теперь все понемногу шаманят, Анна на вечеринках гадает по руке, она говорит, это замена светской беседы. Когда она гадала мне, то спросила, нет ли у меня близнеца. Я говорю: «Нет». А она: «Ты уверена? Потому что некоторые линии у тебя двойные. — И указательным пальцем прочертила мою жизнь: — У тебя было счастливое детство, но потом вот тут какой-то разрыв». Она наморщила брови, но я ей сказала, что хочу только знать, долго ли мне еще осталось жить, прочего она может не касаться. Потом она нам объявила, что у Джо руки надежные, но не чуткие, а я рассмеялась, и напрасно.
В профиль он напоминает бизона на американском пятаке, такой же гривастый и плосконосый, и глаза так же прищурены — норовистое и гордое существо, некогда царь природы, а теперь под угрозой вымирания. Сам себе он именно таким и представляется: несправедливо свергнутым. Втайне он хотел бы, чтобы для него учредили какой-нибудь национальный парк, нечто вроде птичьего заповедника. Красавец Джо. Он чувствует, что я его разглядываю, и выпускает мою руку. Потом вынимает жвачку изо рта, заворачивает в фольгу, придавливает ко дну пепельницы и складывает руки на груди. Это означает, что я не должна за ним подглядывать; я отворачиваюсь и смотрю прямо перед собой.
Первые несколько часов мы ехали по холмистой равнине в россыпях коровьих стад и через лиственные рощи, мимо засохших вязов, потом пошли хвойные леса и перевалы, пробитые динамитом в серо-розовом граните, и хижины для туристов, и надписи у дороги: «Ворота Севера», по крайней мере четыре города притязают на этот титул. Будущее — на Севере, такой был когда-то политический лозунг, а мой отец, когда это услышал, сказал, что на Севере нет ничего, кроме прошлого, да и того лишь скудные остатки. Где бы он сейчас ни находился, живой или мертвый — кто знает, — ему теперь уж не до острот.
Нечестно, что люди стареют. Я завидую тем, чьи родители умерли молодыми, их легче помнить, они не меняются. Я считала, что уж с моими-то ничего не сделается, что я могу уехать и вернуться когда угодно, а у них все останется как было. Они словно бы существовали в каком-то другом времени, за надежной прозрачной стеной, — мамонты, вмерзшие в ледяную глыбу. А от меня только требуется вернуться, когда я для этого созрею, но я все откладывала, слишком многое надо было бы объяснять.
Проезжаем поворот на шахту, которую вырыли американцы. Отсюда кажется: гора как гора, густо поросла ельником, только тянущиеся через лес провода высоковольтной линии выдают их присутствие. Говорят, они оттуда убрались, но это, возможно, хитрость, а они там как жили, так и живут, генералы в бетонных бункерах, солдаты в подземных многоэтажных домах, где круглые сутки горит электричество. Проверить невозможно, ведь для нас там запретная зона. Городские власти приглашали их остаться, от них польза для коммерции: много пьют.