Враг стоял у стен города, грохот пушек доносился со всех сторон, и бомбы проносились по воздуху, шипя и разбрасывая искры. Жители города, с лицами бледными от страха, разбегались по своим домам, и только слышен был с пустынных улиц цокот копыт — то конные патрули, мчась во весь опор, с руганью гнали к укреплениям последних замешкавшихся солдат. И только один Людвиг оставался в своей комнатенке, выходившей окнами во двор; он погрузился, он с головой ушел в великолепный, яркий, фантастический мир, что возникал перед ним, когда садился он к клавиру. Он только что завершил симфонию, в которой постарался в зримых нотах выразить то, что звучало в глубине его души, — подобно сочинениям Бетховена, его творение было призвано говорить на языке богов о несказанных чудесах далекой романтической земли, той самой, где и мы живем, когда растворяемся в неизреченном томлении. А сверх того, творение это, словно одно из чудес той страны, должно было вступить в жалкую земную жизнь, нежными голосами Сирен маня к себе всех тех, кто будет готов отдаться ему по доброй воле. Тут в комнату, ворча, вошла хозяйка: как это он может играть, когда всех постигло такое ужасное бедствие, и не ждет ли он, что ему прострелят голову, пока он будет сидеть в мансарде. Людвиг долго никак не мог сообразить, что такое говорит ему хозяйка, но в этот самый миг бомба с грохотом вырвала кусок крыши, разбитые стекла дождем посыпались в комнату, хозяйка с воплями и причитаниями кинулась вниз по лестнице, а Людвиг поспешил вслед за нею в погреб, схватив под мышку самое дорогое, что было у него, а именно партитуру своей симфонии. В подвале уже собрались все без исключения жильцы дома. В припадке щедротолюбия, в обычное время совершенно ему чуждого, трактирщик, живший в нижнем этаже, предоставил в распоряжение общества дюжины две бутылок самого наилучшего вина, какое только было у него припасено. Дамы, как они ни дрожали и ни робели, все же успели, как всегда, подумать о теле и о необходимом для поддержания жизни пропитании, а потому захватили с кухни не один кусочек повкуснее, причем каждая сложила свои припасы в изящную корзиночку для рукоделия. Итак, все ели, пили, — от возбуждения, вызванного страхом и отчаянием, очень скоро перешли к состоянию приятного, задушевного покоя, когда все, теснее прижавшись друг к другу, ищут опоры в соседе и когда любое мелочное па, диктуемое условностью, исчезает в едином хороводе, такт которого задает железная рука судьбы. О тяжелых обстоятельствах, об очевидной опасности для жизни совершенно позабыли, оживленные речи срывались с вдохновенных губ. Те обитатели дома, что, встречаясь на лестнице, едва ли даже приподымали шляпу, тут вдруг, сидя рядышком, начали раскрывать друг перед другом сокровенные тайны своих сердец, проявляя самое искреннее участие в судьбах друг друга. Выстрелы доносились все реже, начали даже поговаривать о том, что не пора ли мол расходиться по комнатам. Старик отставной военный пошел еще дальше: порассказав немало поучительного относительно фортификации древних римлян и устройства катапульты, он коснулся и самых новейших времен и, с одобрением отозвавшись о Вобане, заверил всех в том, что бояться вовсе нечего — дом находится далеко от направления стрельбы… Однако тут ядро, упав где-то неподалеку, выбило кирпичи, которыми были заложены отдушины погреба. Никто, впрочем, не был ранен, а старик, вспрыгнув с полной рюмкой в руке на стол — бутылки с него словно сдуло ударом, — начал осыпать проклятиями все ядра, какие только посмеют еще упасть сюда в будущем. Тут все окончательно приободрились.
Да и то правда: ночь прошла спокойно, а наутро все узнали, что армия заняла другую позицию, добровольно сдав город противнику. Выйдя из погреба, люди увидели, что уже неприятельские кавалеристы объезжают город; расклеенные повсюду объявления обещали жителям покой и неприкосновенность имущества. Людвиг смешался с пестрой толпой, которая шла встречать вражеского военачальника, испытывая любопытство к невиданному зрелищу: под бодрые звуки труб, окруженный гвардейцами в блестящих мундирах, тот въехал в ворота города.
Людвиг не поверил глазам своим, когда среди адъютантов вдруг увидел своего горячо любимого Фердинанда, университетского товарища: одетый просто, с рукой на перевязи, Фердинанд ловко прогарцевал совсем рядом с ним на великолепной буланой лошади. «Да ведь это же он — он и никаких гвоздей!» непроизвольно вырвалось у Людвига. Напрасно пытался он догнать друга — того унес прочь резвый конь, и Людвиг, погрузившись в думы, вернулся домой. Однако работа не шла, образ старого друга, которого он вот уж много лет как потерял из виду, не давал покоя душе, в ярком блеске предстала перед его внутренним взором блаженная пора юности, которая прошла у Людвига в обществе Фердинанда. Приятель не выказывал тогда ни малейшей склонности к военной службе, он посвятил себя служению Музам, и не одно вдохновенное создание свидетельствовало в те годы о его поэтическом призвании. Людвиг тем более не мог взять в толк, отчего такая крутая перемена произошла с его другом, он горел желанием увидеть его, поговорить с ним, но только не знал, как его найти.