Леонид Парфенов
Увидеть раз и навсегда
«Подстрочник» не нуждается в подстрочнике. В предисловии, толкованиях и примечаниях. Но он — «устная книга», расшифровка рассказа на телекамеру для одноименного фильма. Вот про это обстоятельство, может, и стоит сказать особо, ведь читатель книги имеет возможность увидеть-услышать первоисточник в интернете.
Думаю, монологи Лилианны Лунгиной — самый удивительный синхрон (так именуют речь, синхронизированную с «картинкой») в истории отечественного телевидения. Параллели, сразу приходящие на ум: Ираклий Андроников и Юрий Лотман. Но одного снимали с его эстрадными номерами, а другого — с лекциями. У них устная речь, которая была письменной, да и став устной, шлифовалась предыдущими произнесениями. Лилианна Лунгина все говорит впервые. Просто задавая себе тему: сейчас я расскажу про себя в Берлине, а сейчас — про школу, а сейчас — как познакомилась с будущим мужем.
Но эти неподготовленные тексты, во-первых, произнесены с тем «техническим» качеством — без слов-паразитов, без «э-э-э», без повторов, длиннот, пробуксовок и резюме типа «я что этим хочу сказать?», — которое само по себе нынче абсолютно исключительно.
Во-вторых, эти мысли вслух рождаются сейчас, в момент произнесения, и задают ритм речи, который, завораживая, держит, не отпуская. Когда, объясняя про помощь диссидентам, Лунгина, чуть помедлив, говорит «вот точное я слово нашла: это именно унижение — не сметь протянуть руку», — она выводит на наших глазах словесную формулу как жизненный урок. В богатство и точность ее русского, конечно, «вложились» второй, третий, четвертый родные языки — немецкий, французский, шведский. Ведь и «Карлсона» Лунгина не просто перевела, а создала по-русски, придумав ему все эти «красивый, в меру упитанный мужчина в самом расцвете сил» и прочее. Десятилетия в поисках соответствий и синонимов шлифовали словесную оснастку. А бесстрашная точность душевной памяти к ней даже не прибавилась — они перемножены.
Семидесятисемилетняя женщина знает, что в три года она почувствовала себя отдельным существом. Всю жизнь бережет фразу, выражающую папин характер: «… как хорошо бы, чтобы он запел». Ясно помнит парижский праздник для детей, который открыл ей социальное неравенство. Навсегда решает, что нельзя жить в Тель-Авиве, раз бабушка не смеет провожать ее на пароход в субботу. Свежи незабываемые эпизоды — это одно. Усвоенный полвека и более назад опыт Лилианна Лунгина способна, не подправляя задним числом, выразить сейчас, но видя событие тогдашними глазами. Вот посмотрит чуть поверх объектива, рассказав про первый конвой у пересыльной тюрьмы, и добавит: «…хотя тебе двадцать один год, больше не хочется жить». Она знает за собой обыкновение искать среди подружек сыновей дочку — раз своей Бог не дал. Понимает, как сталинское «Жить стало лучше, жить стало веселее» разрешило в СССР частную жизнь. Для нее официозный критик — «растленный литературовед». После полувека замужества она, уже вдова, определит чужие счастливые браки серьезными, а свой — счастливым веселым. Пока не услышишь — не поверишь, будто такой русский язык еще жив.
На обычный телепродюсерский взгляд, решение канала «Россия» — показывать монолог Лунгиной четыре вечера подряд — акция рискованная. Мол, вы ж понимаете, как отнесутся ширнармассы к поучениям старой еврейки. Хотя, по-моему, даже самая забубённая жертва национальных стереотипов через две минуты такой речи перестает замечать прононс и картавость. Как не думают же про Лотмана — еврей, а про Андроникова — грузин. Но Лилианна Зиновьевна много говорит про свое еврейство — с момента его вынужденного осознания, со второй половины 40-х. А до того обращают на себя внимание списки фамилий учеников в школе и студентов в ИФЛИ. Последние поэты-романтики советского строя, они ушли добровольцами на фронт, — Кауфман, Коган, Багрицкий. Выживет только Кауфман и после войны должен будет стать Самойловым. Сама Лунгина, сызмальства европеизированная, советским человеком не стала даже в юности. Зато весь ее круг друзей прошел путь от еврейской горячности в русском большевизме к еврейской горячности в русском диссидентстве. Разные меры большевизма и диссидентства, но путь этот — из важнейших в общественной жизни страны в XX веке. Даже если кто и сочтет явно некоренные внешность и выговор эфирно уязвимыми, это все сказать за всех — включая дворянина Виктора Некрасова — могла только она. Подтвердив истину, что нет уже евреев — есть русское городское население.
Семену и Лилианне Лунгиным, конечно, повезло. «Лица творческих профессий» — почти единственные в СССР хозяева своей судьбы. Киносценарии и переводы, по тогдашним меркам, оплачивались очень хорошо. Борьба с космополитизмом продолжалась 6 лет, а не 60, как колхозы в деревне домработницы Моти. А растленных тварей власть рекрутировала себе на службу отовсюду, не только из интеллигентов. И если существовала советская элита, то творческая и научная. Только у них оставалось известное «самостояние», некоторая служебная и материальная независимость. В мире сплошных назначенцев по анкетным данным там по-прежнему много значили дар Божий и работа. И наследие лучших деятелей — единственный безусловный вклад послевоенных десятилетий в национальную цивилизацию: не советская культура, а русская культура советского периода.