СЕРЕЖЕ МОРОЗОВУ ПОСВЯЩАЮ
Этой книги без него просто бы не было. Диссиденты четырех последних десятилетий привыкли к тому, что книгу труднее опубликовать, чем написать; что нести что бы то ни было в советские издательства бесполезно и что писать «в стол» в расчете на «Ардисы» и «Посевы» могут только гении типа Солженицына и Войновича; что если шедевры Аксенова и Владимова имеют шансы печататься на Западе и вернуться обратно к себе в компактном, удобном для распространения виде, то все остальные свободомыслящие люди могли писать «товары массового потребления»: листовки, письма протеста или памфлеты и недлинные статьи для самиздатовской прессы. Поэтому ни одной строчки из этой книги не было бы написано, если бы передо мной не появился Сережа и не уверил меня, что «Новости» — издательство настолько независимое, что вполне готово такую книжку выпустить. Сережа показался мне типичным шестидесятником но не XX века, а XIX, что-то из времен сытинских, пушкинских, щедринских журналов и изданий. Я думаю, что он сумел бы и Гоголя убедить не жечь рукопись «Мертвых душ», а отдать Издательству «Новости». Сережа был типичным просветителем: он не пытался дать автору поменьше и выгодно заполучить рукопись для издательства; он, видимо, понимал, что авторы-диссиденты привыкли к оплате годами заключения, а не рублями и совершенно не умеют торговаться, и старался сунуть процент побольше и условия повыгодней, и не стал смеяться, когда я перед ним извинилась за то, что вообще беру за это деньги.
Сережа волновался, что я не вернусь из Грузии: я сказала, что нет смысла начинать книгу до возвращения, потому что если там убьют, то и окончить не успеешь.
Сережи не ездил в Грузию. Но я вернулась, а он нет. Он не вернулся из обычной больницы, потому что в бывшем СССР убивают не только на войне и не только тех, кто участвует в схватке. Советская система создала уровень медицины, при котором можно умереть просто потому, что на три дня позже, чем положено, начнут вводить гамма-глобулин. Система убила его не целенаправленно, а по недосмотру, походя, потому что Сережа со своими английским и французским и со своими идеалами был ей просто не нужен. Интеллигенты всегда гибнут первыми: они не умеют лезть без очереди и бороться за свое существование.
Мне кажется, что Сережа хотел выхода этой книги не ради коммерческой выгоды, а ради той же цели, для которой были все «Грани», «Посевы» и «ИМКА-пресс». Сереже было 35 лет. Он хотел, чтобы эта книга вышла. И пусть она выйдет ради него и таких, как он.
ВАЛЕРИЯ НОВОДВОРСКАЯ
ИСПОВЕДЬ НА НЕЗАДАННУЮ ТЕМУ
Было ясно, что эту книгу писать нельзя. Нельзя писать мемуары о «революционной деятельности», если они будут напечатаны не в Швейцарии, не в «Ардисе», не в «ИМКА-пресс», не в «Посеве», а в Издательстве «Новости», на твоей собственной злополучной Родине — до всякой революции; и если расплачиваться с тобой будут не сроком, а «деревянными», порядком уцененными, но еще годящимися к употреблению! Мне всегда казалось, что должно быть «или-или». Или они — или мы. Или свобода — или рабство. Или коммунисты — или антикоммунисты. Или КГБ — или возможность напечатать такую книжку. Или партаппаратчики у власти — или мы на свободе. Так и было в нормальные доперестроечные времена. Нельзя писать такие книги в растленное время «и — и». Нельзя писать, нельзя выступать, может быть, и говорить-то нельзя. Но когда на улицах у меня стали просить автографы, а средства массовой информации начали предоставлять прямой эфир (только что уехала одна группа, которая сняла даже моего кота! Вот это будет передача: «Девушка с персиками», «Девочка на шаре», «Купчиха за чаем» — и «Революционерка с котом»!), я поняла, что что-то нужно делать. А когда в метро стали подходить немногие оставшиеся (уцелевшие!) в стране хорошие люди и благодарить, я даже поняла, что именно надо делать: надо или стреляться, или каяться. В чем каяться? В бесполезно и недостойно прожитой жизни. А если это так не по моей вине, то это опять-таки мои трудности. Я не хочу ничему научить других. Я уже поняла, что каждый умирает в одиночку и что наглядность, вопреки Яну Амосу Каменскому, не золотое правило дидактики. Мир необучаем. «Наши письма не нужны природе», даже если они написаны кровью.
Я ничего не хочу уяснить для себя — я себе уже все доказала. Я не хочу отрекаться от своих установок. И пусть они не соответствуют мировым отношениям: тем хуже для мировых отношений. Но я не хочу быть героем этого времени.
Не хочу играть отведенную мне роль. Даже отрицательным героем быть не хочу! Когда я слышу слова восхищения, мне хочется куда-нибудь убежать, провалиться сквозь Оливиновый пояс. Покаяние — это тоже бегство. Бегство от своего и чужого вранья. Не лжи, благородной книжной лжи, а низменного советского вранья. Я не верю в святую Церковь и не признаю ее, как любой другой авторитет. Она тоже низменная, тоже советская. Поэтому церковное покаяние мне заказано. Один праведник как-то сказал: «Я могу принести на алтарь только одно: мое разбитое сердце». Я хочу покаяться не для того, чтобы меня простили. Кто без греха, кто посмеет бросить камень? То есть бросят-то многие, но их камни не попадут. К тому же прошлое неотменяемо, а простить — это значит отменить. Я не могу переписать жизнь набело, даже если сам Иисус Христос простит мне черновик. Скорее всего, и книга не поможет. Но теперь-то понятно, что написать ее меня побудило отчаяние, которое не выбирает средств.