Видимо, для удобства систематизации в нашем искусствоведении вошло в обычай рассортировывать художников на «шестидесятников», «семидесятников» и так далее. Не помню, чтобы подобная классификация когда-либо была применена к Валерию Сергеевичу Алфеевскому. И думаю, не случайно: Алфеевский — один из тех немногих на поверку художников, кто во все годы сохранял свою независимость, не укладываясь в тот или иной ранжир, один из тех, кому обязаны мы сохранением художественной и культурной преемственности, понесшей неисчислимые утраты в тяжелые времена.
О своих учителях и наставниках, художественном становлении и развитии Валерий Сергеевич и рассказывает в предлагаемых воспоминаниях и очерках, находя простые слова для обозначения сложнейших, глубинных мотивов художественного творчества, тех тайных механизмов, которые художники-практики не умеют назвать, а теоретикам трудно постигнуть. В этом смысле записки Алфеевского соотносятся с традицией дневников Делакруа, писем Ван Гога, переписки Стасова и Верещагина и других документов, позволяющих заглянуть во внутренний мир художника.
Впервые я увидел Алфеевского где-то в середине пятидесятых годов — элегантного, корректного, с высоко поднятой головой. Он показался мне воплощением независимости, не часто являвшейся в мрачноватых коридорах «Детгиза». Тогда я не был с ним знаком, не мог и предположить, что скоро мы не только познакомимся, но и подружимся на долгие годы.
Знакомство с Валерием Сергеевичем лишь подтвердило то яркое первое впечатление встречи с незаурядной цельной личностью, человеком, в котором за версту можно узнать настоящего художника. За чуть холодноватой отстраненностью знакомство открыло замечательного собеседника, доброго, сердечного человека.
Валерий Сергеевич и в преклонном возрасте без тени кокетства не раз говорил, что ощущает себя начинающим художником, подчеркивая тем самым сложность и глубину поставленных перед собою задач, а может быть, и в назидание иным маэстро.
Вспоминая детство, Валерий Сергеевич рассказывает, как случайно услышал разговор родителей: «Оля, наш сын растет идиотом», — сказал отец. Поводом для отцовского беспокойства послужил дневник маленького Валерия, где каждая запись начиналась с «Я встал рано, почайпил» и оканчивалась сообщением, что «было очень весело». Вопреки опасениям Валерий Сергеевич унаследовал острый скептический ум отца, но сохранил, пронес через всю жизнь наивно-светлое мировосприятие, которое, на мой взгляд, составляет основу притягательности искусства Алфеевского, его личности.
На общем фоне событий времени, в котором протекала большая часть жизни Валерия Сергеевича, судьба его относительно благополучна. И в самые трудные времена он не был изгоем и даже — это-то и замечательно — смог сохранить не только внутреннюю, но и внешнюю независимость. Правда, приоткрывая семейные секреты, можно сказать, что немалая в том заслуга жены и друга Валерия Сергеевича Фиалки — Виолетты Давыдовны Штеренберг. Интересный, серьезный художник Виолетта Давыдовна сумела окружить Валерия Сергеевича такой заботой и теплом, что, может быть, еще и ей обязан он той детской ясностью мировосприятия, которой окрашены его воспоминания.
Для тех, кто постарше, памятно не одно десятилетие жесткой регламентации культуры, искусства. И при подведении итогов минувшему нередко возникают попытки разделить художников на «официальных» и «неофициальных», конформистов и нонконформистов. Причем порою все без исключения члены Союза художников представляются в виде послушной шеренги конъюнктурщиков — конформистов.
Валерий Сергеевич — член Союза художников едва ли не со времени основания. Может быть, и скромнее, чем того заслуживал, но участвовал в выставках, иллюстрировал книги — значит, был и заработок. Но назвать его конформистом было бы так же несправедливо, даже нелепо, как и неофициальным, нонконформистом. Думаю, что сами попытки такого разделения порождены политизацией искусства. А так называемый нонконформизм — лишь оборотная сторона политизации.
Взять, к примеру, «соцарт». Пародируя наиболее характерные явления сталинского и застойного официоза, не увеличивает ли он и без того приближающееся к «критической массе» количество антихудожественных произведений на рынке искусства? Критической потому, что естественный, органичный и потому не слишком громкий голос подлинного искусства все более заглушается барабанным боем и трубными звуками декларативного искусства — как конформизма, так и нонконформизма — в равной и всевозрастающей степени.
Да, действительно, совсем недалеко то время, когда красный флаг в композиции, достоинство погон и количество звезд у портретируемого заведомо определяли место и ценность произведения на художественной выставке. Но на тех же выставках, которые подвергаются теперь огульной критике, в стороне, как говорилось тогда между собой, от «иконостаса» внимательный зритель мог отыскать и иных художников, художников, которые последовательно и бескомпромиссно следовали внутренним побуждениям. И когда в самые суровые для искусства времена работы их не только не покупали, но часто и не допускали на выставки, они не декларировали свой «нонконформизм», нередко сознательно укрывались в тень, чтобы продолжать следовать своим внутренним убеждениям. И помыслы их устремлялись не вправо, не влево, а к тем глубинам, где виделись им крупицы подлинной художественной правды. Работая не за страх, а за совесть, они в силу суровых обстоятельств успевали порою меньше, чем хотели бы и могли бы сделать. Зато то, что им удавалось создать, и сегодня не нуждается в перестройке.