Я в трауре. В трауре по моему живому мужу.
Черное я начала носить уже давно: за два года до нашей серебряной свадьбы. Начало осени — хорошее время для траура: в магазинах большой выбор, можно незаметно начать вдоветь, раз того требует мода. Короткая черная юбка, пиджак — потом все юбки становятся черными и пиджаки тоже.
Черный накрепко и давно обосновался в моем гардеробе. Почему? Да кто же знает. Черное мне шло, вот и все. Что до украшений, то кроме черной жемчужины — подарка мужа на сорокалетие — ничего больше не нужно. «Все-таки, знаешь, — заявили мне как-то сыновья, когда я распаковывала свою последнюю покупку — пальто цвета сажи — тебе бы надо было его чем-нибудь разнообразить, какой-нибудь живой нотой!» Тогда «для разнообразия» я решила купить себе муслиновый шарф. Фиолетовый.
Зиму я в этом году провела в черном и фиолетовом. Муж ничего не заметил, я — тем более, чего уж тут скрывать. Я носила по нему траур, сама этого не зная: он на меня не смотрел. А я на себя и тем более.
С возвращением солнечных денечков, когда темную одежду уже не так-то просто было найти, я вдруг поняла, что ищу именно черное. Шорты мои были черными, платье на бретельках тоже черное, даже бикини было черным. «Что может быть лучше черного на загорелом теле, — уверяла продавщица, подталкивая ко мне вещи, созданные в вечный укор дуэньям. — Очень просто, никаких финтифлюшек, весьма сексуально!» Хотела ли она обмануть меня? Или я сама старалась сделать себе хуже?
Пляжи — как огромные кладбища под солнцем, где лежат рядышком любящие друг друга тела. Но мой муж не «складывал» свое тело рядом с моим, он проводил свой отпуск где-то в другом месте, он, что, и умирать будет там же? Вдовцы в старые времена месяцами носили креп в петлице, я же все лето носила свою дань несчастью прямо на теле — черное бикини. Купальщица в полном трауре, я была закрыта для взглядов, которым предлагала себя, все напоказ и — под замком.
Снова пришла осень, наша последняя осень, последняя «наша» — у меня уже не было сил бегать по магазинам. Как надела одно, в том и ходила. Каждый день одно и то же: просто брала со спинки стула то, что на нее вешала накануне. Сил открывать шкаф, выбирать у меня не было.
Однажды, чтобы натянуть на себя свитер и не помять прическу, я набросила на голову муслиновый шарф. Когда голова моя появилась из ворота, я увидела в зеркале — впервые — женщину, которая была мне незнакома: черные чулки, черная юбка, черный свитер, шарф, который закрывал лицо, как вуаль… Плакальщица возвестила из глубины зеркала новость, у которой уже успела вырасти борода: я все потеряла. Потеряла молодость, мужа. Нет-нет, он был еще «при мне» — мы сталкивались друг с другом дома, делили одну постель, я могла дотронуться до него пальцем, но он в ответ не протягивал руку…
Забыв все в своем страдании, я устыдилась собственного гардероба: настоящее горе носят внутри. Мой траур вылетел у меня, как неловкое словцо. Неуместное даже, потому что оплакивала я не мертвого, а живого. Я не имела права ни на соболезнования, ни на жалость. Кто будет утешать в ее вдовстве жену при живом муже? Особенно при таком вызывающе живом — нескромном, влюбленном триумфаторе! Я оплакивала себя, а так не делается. Пора было отдать должное условностям. Из-за детей, из-за женщины, которая помогала нам по хозяйству.
Я судорожно купила себе белую блузку: надеялась, что ли, приступить к разводу в «полутрауре»? С тех пор, день за днем, я отстаиваю этот проблеск света — день за днем, месяц за месяцем, чтобы он не погас в моем сердце, — чтобы его отблеск лежал на моем теле. Но чернота побеждает.
Я ношу траур по своему мужу, а раз мертвец этот жив, то в зону траура попадают его семья и друзья.
Потеряй я мужа «в его плоти и крови», семья сплотилась бы вокруг меня, окружила теплом, кольцом своих рук. Предай я его земле, в гробу и с реквиемом, мужнины друзья поддержали бы меня, окружили теплом своих объятий… Но поскольку он жив и совершенно счастлив, то надвое разрезали меня. Сначала я лишилась его детства: школьных товарищей, семейного врача, летнего дома, всей той памяти, что он принес с собой, беря меня в жены, куда-то делись его деревянные лошадки и дедушкины стулья, матушкины кулинарные рецепты и особенные выражения, которые он перенял от своих предков («ручки-крючки», «наждачные слова», «что в списке?»). Не стало особенных выражений, не стало лошадки, стульев, рецептов, которые делали меня соучастницей тех немногих лет, что он провел без меня, все куда-то делось.
Сегодня меня лишает прав это прошлое, разводит с ним его клан: его родители, братья, сестры, кузены встречаются с «новой» — что может быть естественнее? Она — на всех церемониях, на всех праздниках, у могил предков тоже она… А те, кто в них лежат, те, кого я знала, любила, хоронила, все четверо дедушек и бабушек, два брата, его старшая сестра и призраки предков: провансальцы, ирландцы, которые обрели для меня плоть и кровь, потому что я слушала, как о них рассказывали — бунтарь Родерик, Бриан и Магали, Морен и Винсент, немая Жюли — неужели они тоже в глубине своих могил считают, что «новая» очаровательна? Кем еще я была для этого семейства, только «женой моего мужа»? В деревнях говорят «наша». Мой муж сделал меня «ничьей», я должна отучить себя быть «их».