«Год тайн» — так говорила об этом периоде моя сестра. Но, оглядываясь сегодня назад, я бы назвал его не столько временем того, что было, сколько временем того, чего не было. «У меня внутри бродят призраки, — жаловался один мой пациент, — но говорят они не всегда. Иногда у них слов нет». Сара боялась ослепнуть от яркого света и поэтому всю жизнь щурилась или вообще не открывала глаз. У каждого из нас есть призраки, которых мы носим внутри, но если они говорят — это еще полбеды, куда страшнее, когда они молчат. После смерти отца я потерял возможность разговаривать с ним наяву, но наши воображаемые диалоги не прекратились. Я по-прежнему вижу его во сне, по-прежнему слышу его слова. Но жизнь моя на какое-то время сосредоточилась на том, чего он так и не сказал, не успел рассказать нам. Как выяснилось, тайны были не у него одного. Шестого января, на четвертый день после отцовских похорон, мы с Ингой нашли в его кабинете то самое письмо.
Мы тогда задержались у мамы в Миннесоте, чтобы попытаться разобрать отцовские бумаги. Нам было известно о существовании мемуаров, над которыми он работал последние несколько лет, и о внушительных размеров коробке с его письмами к родителям, написанными по большей части во время Второй мировой, когда он служил на Тихом океане, однако обнаружились и другие вещи, и мы их прежде никогда не видели. В отцовском кабинете стоял специфический запах, больше нигде в доме так не пахло. Возможно, несчетное количество сигарет и чашек кофе, да еще остающиеся от этих чашек кофейные круги на письменном столе изменили состав воздуха в кабинете и создали то самое бившее с порога в нос амбре, которое ни с чем нельзя было спутать. Дом давно продан, его новый владелец, хирург-дантист, произвел там дорогостоящую перепланировку. Но я, как сейчас, вижу отцовский кабинет: книжные стеллажи от пола до потолка, картотека, длинный письменный стол, который он сам смастерил, и стоящий на нем прибор для канцелярских принадлежностей, где каждое отделение, несмотря на то что прозрачный плексиглас позволял видеть содержимое, было снабжено малюсеньким ярлычком с надписью: «скрепки», «батарейки для слухового аппарата», «ключи от гаража», «ластики».
День, когда мы с Ингой принялись за работу, выдался хмурым и ветреным. За окном лежала чуть припорошенная снегом земля под свинцово-серым небом. Я слышал, как Инга дышит у меня за спиной. Наша мать, Марит, спала у себя в комнате, и Соня, моя племянница, тоже прикорнула где-то с книжкой. Потянув на себя ящик картотеки, я вдруг пронзительно ощутил, что сейчас происходит обыск человеческого мозга, когда с чужой жизни сдираются последние покровы, и перед глазами возник лежащий на столе труп с рассеченной грудиной, вроде тех, что я студентом вскрывал в анатомичке. Рождер Эббот, мой однокурсник, называл покойников «потрошеными патриками» или «патрюхами», а то и вовсе «патами»: «Глянь, Эрик, видишь, какая гипертрофия желудочка. Допрыгался наш Пат». На мгновение я представил себе отцовскую грудную клетку с опавшим легким и вспомнил, как во время нашей последней встречи в маленькой больничной палате он крепко стиснул мне руку на прощание. И тут же в голове мелькнуло: «Слава богу, что его кремировали».
Ларс Давидсен разработал сложнейшую систему регистрации документов на основе буквенных, цифровых и цветовых обозначений, позволявших отразить нисходящую иерархию в рамках какой-то одной категории, когда над наброском указывается начальный вариант, а над ним, в свою очередь, идет вариант окончательный. Ящики отцовской картотеки хранили в себе не просто результаты многих лет работы и преподавания. Там можно было найти ссылку на каждую опубликованную статью, каждую прочитанную лекцию, каждую строчку пространных записей, которые он вел, каждое полученное им за шестьдесят лет письмо от коллеги или знакомого. Отец внес в свой реестр каждый инструмент, когда-либо висевший на стене в гараже, каждую квитанцию на каждую из шести подержанных машин, которые сменил в течение жизни, каждую газонокосилку, каждый электроприбор в доме — изобильно задокументированная долгая история исключительной воздержанности. Мы откопали опись хранящихся на чердаке вещей, перечисленных по категориям: коньки детские, ползунки и распашонки, спицы и шерсть для вязания. Мне попалась маленькая коробочка со связкой ключей. На кольце болталась бирка, на которой бисерным отцовским почерком было выведено: «неопознанные ключи».
Несколько дней подряд мы выгребали из кабинета горы старых рождественских открыток, конторских книг, инвентарных списков давно исчезнувших предметов. Соня, дочь Инги, и наша мама по большей части обходили комнату стороной. Племянница то скользила по дому в обнимку с аудиоплеером и томиком стихов Уоллеса Стивенса, то впадала в коматозную спячку, столь типичную для подростков ее возраста. Иногда она вдруг возникала на пороге кабинета и терлась о материнское плечо или длинными тонкими руками обвивала ее шею в знак молчаливого сочувствия, а потом снова исчезала в глубине дома. Все пять лет, которые прошли со дня похорон ее отца, эта девочка вызывала у меня чувство непрестанного беспокойства. Я не мог забыть, как она, одеревеневшая, стояла в больничном коридоре, вжавшись в стену; в застывшем лице ни кровинки, только белая до костяной бледности кожа. Инга, насколько мне известно, старалась при Соне своих чувств не выплескивать и, только отправив дочь в школу, включала музыку погромче, ложилась на пол и рыдала в голос, но на людях ни та, ни другая не проронили ни слезинки. Через три года, и сентября 2001 года, обе они оказались в толпе людей, бегущих из Нижнего Манхэттена от здания школы Стайвесант, где Соня училась, находившегося буквально в двух шагах от полыхавших башен ВТЦ. Много позже мне удалось узнать, что видела эта девочка из окна класса, я-то у себя дома в Бруклине не видел ничего, кроме дыма.