Выйдя в 1966 году из лагеря, я считал, что написать и предать гласности то, чему я был свидетелем, это мой гражданский долг. Так появилась книга «Мои показания».
Потом я решился попытать свои силы в художественном жанре. В пермских лагерях (1968–1971 годы) я задумал и спланировал повесть «Живи, как все» не о лагере вовсе, а о нонконформисте и его трагической судьбе. Я совершенно не могу судить об успешности или неуспешности моей попытки, так как черновые заготовки и наброски повести систематически поглощал Главный Архивариус КГБ во время тайных и явных обысков и в лагере, и на воле. Ради сохранности сбереженного от обысков черновика я не рискнул еще никому его показать. Поэтому пока единственными моими литературными экспертами стали работники КГБ, и вот их заключение: «…эти записи представляют собой черновики, которые могут послужить для написания антисоветских произведений».
Я не берусь за перо, ставя себе задачу написать «антисоветское» или «советское». Я пишу свое. Меня увлек мой замысел, судьба моего героя.
Тем временем моя собственная судьба рисует свой чертеж, и вот мне приходится отложить работу над повестью «Живи, как все». Где-то я читал наставление: если ты стал свидетелем стихийного бедствия, иностранного вторжения, порабощения и т. п., то запиши все, что увидишь или услышишь от других, это твой долг.
Снова долг заставляет меня свидетельствовать о том, что пока еще, по-моему, никто не рассказал, а мне довелось испытать на собственной шкуре. Так появился очерк «От Тарусы до Чуны».
Этот очерк не дневниковая запись. Он написан уже в ссылке, по памяти. Поэтому кое-что, вероятно, упущено. Некоторые «боковые» эпизоды я опустил специально; может быть, когда-нибудь вернусь к ним. Многое осмысливалось мною уже теперь, после событий.
25 февраля 1975 года
В милиции меня, как водится, обыскали. Изымать оказалось нечего: еще в декабре я отобрал для тюрьмы брюки поплоше, они сейчас были на мне, да теплый свитер, да телогрейка; с декабря же дома на вешалке висела авоська, а в ней пара белья, теплые носки и рукавицы, мыло, паста и зубная щетка и все. Продукты мне не понадобятся. Взяли у меня только пустую авоську и выдали на нее квитанцию. Остальное со мной в камеру.
Но еще раньше стали заполнять протокол. Я назвал себя, а на прочие вопросы отвечать отказался. Дать отпечатки пальцев тоже отказался. Расписаться в какой-то казенной бумаге тоже. Я так решил заранее не участвовать ни в каких их формальных процедурах: раз в отношении меня совершается произвол и насилие, так пусть, по крайней мере, без моей помощи.
Понятой (с обыска) был настроен решительно:
Все равно даст отпечатки, не добром, так силой. Заковать его в наручники, и катай!
Милиционеры в дежурке возмущались и удивлялись:
Да мы тут при чем? К нам-то какие претензии?
Сколько раз я это уже слышал и сколько еще выслушаю!
Вот в дежурку вошел один из тех, кто еще недавно тоже был «ни при чем», мой «надзор» Кузиков. Не он устанавливал надзор, при чем тут он? А велено было и написал на меня ложный рапорт, и на суде еще даст ложные показания. Ему за это, может, благодарность в приказе, а мне лагерь… Кузиков остановился в двух шагах от меня, демонстративно вытащил из кармана маленький пистолет и… но я отвернулся и не видел, что он делал с пистолетом, только слышал, как он резко клацнул чем-то прямо над моим ухом. Вот дурак! Палец у него был в крови: пострадал герой во время «операции», когда силой волок нашу гостью в милицию. Гостью я тоже мельком увидел здесь, когда ее привели; мы едва успели кивнуть друг другу. Это, вероятно, моя последняя «вольная» встреча.
В камере я, слава Богу, один. Привычная обстановка, будто и не жил на воле. Бросаю телогрейку на нары: «одно крылышко подстелю, другим укроюсь».
Но уснул я нескоро. Хуже нет в камере вспоминать о доме, но попробуй-ка не думать. Во все предыдущие аресты было куда легче, я тогда был один. А теперь, чуть закрываю глаза, так живо, как наяву, представляется: вот Пашка утречком проснулся, встал на ножки в своей кровати и раскачивает ее изо всех сил. Смеется, зовет меня; он и ночью и утром только меня признает, мать спит в другой комнате. Я же его и уложил вечером, укачал на руках, пока шел обыск. Так и чувствую вес детской головенки у себя на плече. Как-то там жена управится с малышом и с домашними хлопотами? Мы заранее договорились, чтоб она сразу уезжала из Тарусы в Москву, там ей помогут родные и друзья; но все равно трудно будет, конечно.
Думал и о том, что ждет меня завтра. В Тарусе, ясно, не оставят, да и суд могут назначить буквально через день, расследовать-то нечего, бумажки все уже давно готовы: нарушение № 1, нарушение № 2…
26 февраля
Утром меня разбудил грохот замка в двери. Почему-то все тюремные замки отпираются и запираются со страшным грохотом. Арестант-«декабрист», сопровождаемый дежурным по КПЗ, поставил на нары кружку кипятку и положил пайку хлеба:
Завтрак.
Я не принимаю пищи.
Объясняться с дежурным по этому поводу я не стал.
Часов около девяти меня снова подняли на выход. В дежурке отдали мое имущество авоську. Значит, увозят из Тарусы. Куда же? Из окна «воронка» (тарусский «воронок» микроавтобус, без боксов, с окном в редкой решетке; в нем нас двое: я да милиционер, а в кабине с шофером еще один, везет портфель) из окна хорошо видны были полюбившиеся мне старые улочки Тарусы, и я прощался с ними. Если поедем направо мимо автостанции то в Серпухов или, может, в Москву; налево и вверх дорога на Калугу. Ехать почти мимо дома, но его не видно за поворотом.